Выбрать главу

С годами я все же стал несколько нервознее, но это никак не связано с сутью дела; просто невозможно выдержать, когда все время кого-то раздражаешь, даже если понимаешь неосновательность этого раздражения; начинаешь тревожиться, напрягаешься физически в ожидании развязки, хотя разумом не очень в нее веришь. А частично дело здесь просто в возрасте. Молодость все рисует в розовом свете; уродливые частности бытия тонут в неисчерпаемом приливе юных сил; если у подростка взгляд несколько настороженный, то это его не портит, никто и не заметит этого взгляда, даже он сам. Но на старости лет остаются одни последки, все идет в дело как есть, ничего уже не поправишь, все на виду, и настороженный взгляд старика – это уже, вне всяких сомнений, настороженный взгляд; установить, что он именно таков, совсем не трудно. А ведь по существу и здесь дело не изменилось и хуже со временем не стало.

Итак, с какой стороны ни взгляни, выходит (и я на том стою), что если только слегка прикрыть это дельце от людского ока, то я без всяких помех со стороны смогу еще очень долго и спокойно сохранять тот образ жизни, который вел до сих пор, – пусть себе беснуется эта маленькая женщина!

Голодарь

В последние десятилетия интерес к голодарному искусству явно пошел на спад. Если в прежние времена устройство таких представлений могло приносить немалый куш, то теперь-то резона в том нет никакого. Другие времена. Тогда, бывало, весь город галдел о нем, голодаре, ото дня ко дню валило все больше публики; каждому хотелось взглянуть на него хоть раз в сутки; под конец завели для желающих абонементы, чтобы те могли с утра до вечера просиживать перед небольшой решетчатой клеткой. Даже по ночам проводились экскурсии – при свете факелов для пущего эффекта; в ясные дни клетку выносили на воздух, и тут уж приводили детей полюбоваться; для взрослых то была просто вошедшая в моду забава, а дети глазели, раскрыв рот, во все глазелки, держась из боязни за руки, глазели на то, как он, бледный, в черном трико, с выпирающими ребрами, сидит, пренебрегая креслом, на соломенной россыпи, вежливо кланяясь, силясь отвечать на вопросы, протягивая сквозь решетку руки, чтобы любой мог удостовериться в его худобе. Потом он снова уходил в себя, ни на кого больше не обращал внимания, даже на бой часов, единственный предмет в его клетке, а только смотрел с полузакрытыми глазами перед собой, пригубливая воду из крошечного стаканчика, чтобы смочить себе губы.

Помимо случайных зрителей, сменявших друг друга, были и постоянные дозиратели, выбранные публикой; почему-то состояли они по большей части из мясников, которые, всегда по трое, следили за тем, чтобы голодарь не съел чего-нибудь украдкой. Но то была простая формальность для успокоения масс, ибо посвященные ничуть не сомневались, что голодарь ни при каких обстоятельствах не возьмет в рот ни крошки, даже если его начнут к тому принуждать насильно: честь художника не допустит. Конечно, не всякий дозирающий готов был это понять; бывали и весьма нерадивые сторожа, пускавшиеся ради послаблений на разные хитрости: усаживались, к примеру, в дальнем углу и резались себе в карты, так что голодарь вполне мог улучить момент и воспользоваться каким-нибудь тайным припасом, в наличии которого они не сомневались. Эти-то мнимые раззявы и были его главные мучители; они навевали уныние, растравляли душу; иной раз он, превозмогая слабость, пел для них, сколько хватало сил, чтобы только показать караульщикам, сколь неосновательны их подозрения. Но и это не помогало; они тогда лишь дивились тому, что этот ловкач ухитряется жевать и во время пения. Куда больше ему нравились сторожа другие, те, что усаживались как можно ближе к его клетке и, не довольствуясь тусклым освещением зала в ночное время, наводили на него свои карманные фонарики, которыми их снабдил импресарио. Резкий свет не мешал ему; спать-то он все равно не мог, а предаваться легкому забытью умел при любом освещении и в любое время, даже в переполненном шумном зале. Вот с такими надсмотрщиками он был рад не смыкать глаз во всю ночь, любил шутить с ними, рассказывать всякие были и небылицы о своих странствиях, а потом выслушивать в свой черед их россказни – и все это только для того, чтобы они не заснули, чтобы убедились: нет у него тут съестного, а голодает он так, как им было бы не по силам. Но по-настоящему счастлив он бывал, когда наконец наступало утро и им приносили за его счет обильнейший завтрак, на который они набрасывались жадно, как и положено здоровякам после бессонной ночи. Правда, находились люди, расценивавшие такой завтрак как своего рода подкуп, но что слишком, то слишком: стоило предложить таким людям самим подежурить без всякого завтрака, как они немедленно рассеивались, хотя и оставались при своих подозрениях.