Выбрать главу

— Истомино сейчас будет, — сказал Маркелыч и остановил машину. — Пойдем, пройдемся.

Они пошли по твердой, укатанной дороге к деревянному мосту.

— Смотри, — сказал Маркелыч, — видишь, молодой дуб стоит, а вокруг — березы. Березы все желтые, а дуб — зеленый. И до самой зимы зеленым будет стоять. Каждый год вот так…

Перила моста были чуть влажные: от измороси еще, высохнуть не успела. Мелкая речушка, приток Оки, выходя из-под моста, разбивалась на рукавчики, протоки: здесь когда-то мельница была. Потом протоки сливались, речушка уходила, терялась в зарослях ракит, и дальше начиналось поле. Черное перепаханное поле плавно, почти незаметно поднималось к серой кромке леса. И между черным квадратом поля и серой кромкой лесной жила, била в глаза и в сердце яркая, беззащитная в своей нежности зеленая полоска озимых, молодая зелень под холодным небом. А еще выше, на взгорке, виднелись в деревьях крыши домов — село Истомино. И над всем этим — черным полем, зеленью озимых, серым лесом и крышами домов тонким силуэтом парил в небе белый купол истоминской церквушки. И была та же пронзительная грусть, та же щемящая нота на пределе, что и утром, в туман…

— Ну как? — осторожно спросил Маркелыч.

— Спасибо, Дима, — сказал Ершов. — Спасибо, Маркелыч.

— Брось ты, — отмахнулся Маркелыч. — В город поедем или еще куда…

— Поехали в город, тебе же на работу…

Маркелыч остановил машину на городской площади.

— Тебя куда везти? — спросил он. — Домой?

— Не надо, — сказал Ершов. — Я на могилу пойду.

— А-а, — протянул Маркелыч. — Ну, ладно, к обеду домой приходи.

Могила писателя, того, что прожил в этом городке последние свои тринадцать лет и чье имя сделало городок известным всей стране, была на узком, нависшем над рекой выступе. Покалеченный, полузасохший, но все еще мощный дуб простирал над изголовьем свои корявые, железные ветви. Рваные раны на его стволе были залиты цементом. А с трех сторон над выступом шелестели тонкие вершины совсем еще молоденьких берез. Две скамьи, тесанные из дубовых колод, были врыты по краям выступа. И в середине — камень. Огромный серый валун, гранит, обточенный вековыми волнами. И на нем — позеленевшая вязь медных букв. Имя, отчество, фамилия. И даты. И больше — ничего. Только река, корявый дуб в изголовье, серый гранитный валун в ногах — и над всем этим купол неба.

Над заречными лугами, над белой, видимой отсюда башенкой поленовской усадьбы поднималась легкая полупрозрачная дымка. На песчаной отмели вытянулись длинные черные тела лодок: большие рыбины, ползущие к близкой воде. Далеко внизу медленная Ока несла свои воды: несла разлапистые листья дуба, узкие, изогнутые, словно ладьи, листья ивы, желтые, латунные пятачки берез и рябиновое багровое кружево — поздний листопад шел по реке.

ЗИМНИМ ВЕЧЕРОМ

Серый снег, серое низкое небо, серая мутная даль в поземке. Какой-то огромный двор, машинный, что ли, и не двор даже, а просто часть серого снежного пространства, непонятно зачем огороженная. Там и сям разбросаны, едва виднеются из-под снега какие-то железные рамы, сеялки, торчком стоящие бороны, ребристые железные колеса. Еще дальше — дощатый сарай с навесом, продуваемый, наверно, насквозь. На тропинке, наискось пересекающей пустынный двор этот, встретились двое мужчин. В ватниках, валенках. Постояли, поговорили о чем-то и разошлись в разные стороны.

Виктор поежился, отошел от окна. Неуют, пронизывающий до костей, метельный, степной совхозный неуют был в этой картине, открывшейся ему из окна, со второго этажа конторы, из кабинета парторга. Но и в кабинете было то же самое. Только еще сумеречней, мрачней. Подшивки газет и брошюр, сваленные как попало, прямые жесткие стулья с ободранным лаком, вытоптанный пол. И только на столе, обитом синим сукном, сиял, сверкал никелем и белой эмалью маленький репортерский магнитофон, шестисотрублевая безделушечка в красной байковой оправе и черной коже чехла.