Выбрать главу

Дмитрий сделал шаг вперёд. Гул, похожий на отдалённый шум прибоя, в зале замер, сменившись звенящей, давящей тишиной. Чувствовал, как ледяная испарина проступает на спине, прилипая тонкую шерсть сюртука к коже. Перед ним стояли не лица советников, а призраки: грубоватый, напористый Алексей Штокман; хрупкая, как фарфор, Елена; сама Лидия — её взгляд, полный доверия, которое он сейчас, в эту самую секунду, предавал. И призрак самого Ричарда, чью смерть он приветствовал как победу, а теперь должен был оплакивать как величайшую потерю.

Он заговорил. Сначала голос срывался, хрипел, цепляясь за ком в горле, застрявший, как кость. Но постепенно, с чудовищным усилием воли, он обрёл привычную, отточенную годами гладкость — ту самую, что когда-то покоряла торговые советы и усмиряла бунты. Говорил о «трагическом стечении обстоятельств», о «непроверенных, вредоносных слухах», которые позорят память невинных и сеют смуту в умах. Называл Ричарда «мудрым и прозорливым правителем, чья внезапная кончина — невосполнимая утрата для города», и «столпом стабильности, на чьих принципах мы должны держаться в это Смутное время».

Каждое слово было отполированным ножом, вонзаемым в память о Штокманах и в собственную, истерзанную честь. Он славил холодный труп человека, которого презирал всеми фибрами души, чью смерть считал справедливым возмездием. Он лгал. Искусно, с ледяным спокойствием, как умеют лишь те, кто родился и вырос в утробе этой паутины интриг. Он видел, как Старшие чуть склонили головы, прислушиваясь не к словам, а к вибрациям его лжи, к тому мучительному, сдерживаемому конфликту, что раздирал его изнутри и который они, как гурманы, смаковали.

Когда он закончил, в зале повисла абсолютная тишина, будто в гигантском склепе. Затем один из теней, сидевший ближе к трону медленно, с хрустом, будто лёд тронулся, кивнул.

— Благодарю вас, герцог Бродский. Ваша... выверенная позиция... и преданность делу покойного и общей стабильности... будет должным образом отмечена. Вопрос о реабилитации считаю закрытым. К следующему пункту.

Дмитрий не слышал, о чём шла речь дальше. Стоял, ощущая на языке привкус пепла и собственной крови — он прикусил щёку до мяса, чтобы не сорваться в немой крик. Только что публично, при свидетелях, продал клочок своей души, плясав на костях и Штокманов, и своего поверженного врага. И самое ужасное, самое отвратительное было то, что это сработало. В глазах советников, в этих бездонных озёрцах, он видел не презрение, а... холодное понимание и молчаливое одобрение. Видели в нём своего. Того, кто наконец-то уяснил простую истину: верность системе важнее личных трагедий, выше призрачной морали. Кто готов был прославлять своего убийцу ради места у кормушки власти.

***

Дмитрий не помнил, как ноги, ватные и непослушные, принесли его в его новый, временный кабинет. Руки сами с трясущимися пальцами, налили в бокал виски, золотистого, как слеза демона, но первый глоток вызвал спазм в горле — не мог проглотить эту амброзию предателей. В ушах стоял навязчивый, высокий звон, а сквозь него, как через туман, пробивалось эхо собственного голоса, такого гладкого и убедительного, произносящего те самые, подобострастные слова.

Дверь отворилась без стука, бесшумно, впустив с собой струйку воздуха, пахнущую пеплом и горькой полынью. В проёме, очерченная светом из коридора, стояла Лидия. Её лицо было белым, как погребальный саван, а глаза — двумя тёмными, бездонными провалами, в которых тлели угли невысказанной, всесокрушающей боли. Она слышала. Каждое выверенное, лживое слово.

— Ну что, герцог? — голос был тихим, почти шёпотом, но каждый слог вонзался в сознание, как отравленная, ледяная игла. — Понравилось ли твоим новым хозяевам выступление их придворного шута? Хорошо ли ты плясал на костях моего отца? Достаточно ли униженно кланялся?

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Дмитрий, не сдерживаясь, швырнул бокал в камин. Дорогой хрусталь со звонким, хрустальным хрустом разлетелся, а виски, словно жидкое золото адвокатов дьявола, шипя и пузырясь, растеклось по углям.

— Думаешь, это было ЛЕГКО?! — его голос сорвался на низкий, животный рык, рвущийся из самой глотки, из разодранной груди. — Думаешь, я не чувствую, как во мне всё, до последней жилки, переворачивается и рвётся от этой гнили?! Только что плевал на память твоей семьи и славил того, кто отдал приказ их уничтожить! Я лизал сапог своему врагу!