Выбрать главу

В первую же неделю отряд потерял, напоровшись на засаду в горах, четверых бойцов – одного офицера и трех сержантов. Пятеро в том тяжелом бою получили ранения. И майор Грушин понимал: эти пятеро если и встанут в строй, то не скоро. Как сказали медики, их жизни вне опасности, но ранения очень серьезные.

Майор был мрачен – то несчастье в Чечне произошло слишком неожиданно.

Спирт никого не брал, спецназовцы уже четвертые сутки находились в состоянии полухмельной озлобленности. И не приведи Господь, если бы их кто-нибудь случайно зацепил! Спасало лишь то, что они ехали в отдельном почтовом вагоне, прицепленном к пассажирскому составу.

– Отсюда я дорогу уже хорошо знаю. Сейчас будет мост, – сказал сержант Куницын и крепко прижал горячую небритую щеку к холодному стеклу окна, словно капли дождя с той стороны могли остудить ее.

Стало слышно, как грохочет над ночной рекой дизель, идущий впереди состава. Последний вагон зашатало сильнее, и Олег Сапожников прислонился к майору.

Майор обнял сержанта за плечи, прижал к себе:

– Не убивайся, Олег. Война, брат, она такая… всегда забирает лучших.

Один из погибших, сержант Борис Батюшков, был двоюродным братом сержанта Сапожникова.

Они жили на одной улице, вместе ходили в школу, только в разные классы, вместе пошли служить в армию, а затем остались контрактниками.

Поезд прогрохотал по мосту и въехал в высокий лес, подступавший к самой насыпи.

– Ну вот, еще меньше осталось, – сказал майор, глядя на стакан, – налей-ка мне еще.

Куницын налил майору полстакана спирта, хотел плеснуть воды, но майор резко прикрыл стакан широкой ладонью.

– Не стоит.

Он залпом проглотил спирт и закурил. Сигарета медленно намокала в потных пальцах. Лишний, если считать по количеству пьющих, стакан, один на четверых погибших, накрытый успевшим зачерстветь ломтиком хлеба, подрагивал у самого окна. И время от времени пульсирующий ртутный блик от встречного поезда, вспыхивал на поверхности жидкости.

Майор Грушин затянулся и, промокнув вспотевший лоб волосатым предплечьем, мягко и нежно произнес:

– Вы, парни, особо не распространяйтесь, что произошло и как.

Сержант Сапожников пожал плечами:

– А что рассказывать? Глупо получилось…

– Смерть – она всегда дура, – глухо отозвался майор, успевший повоевать еще в Афганистане. – Он нервно сжимал в пятерне берет, вытирая о него вспотевшую ладонь. Курил так, словно сидел в засаде, окурок целиком прятался в огромном кулаке. Так же курили и сержанты.

Привычка стала неистребимой, по-другому они уже не умели.

Еда, разложенная на столе, оставалась практически нетронутой. Закусывали лишь хлебом и маленькими ломтиками сала. К яйцам и колбасе никто не прикоснулся.

– Полковнику я сам доложу, – не обращаясь ни к кому конкретно, сказал майор.

Эту фразу он повторил за дорогу уже раз пятьдесят, первый раз сказав ее тогда, когда узнал, сколько человек погибло. И вот теперь, на подъезде к Ельску, он произнес ее вновь.

– Хорошо ракетчикам, – избегая смотреть в глаза майору, сказал сержант Сапожников, – сидят в бывшем монастыре, и все им по хрен.

Крутят ручки, на экраны смотрят…

– Что ж ты в ракетчики не пошел?

– Не люблю я это дело. Они там жизни совсем не чувствуют.

Майор чуть заметно усмехнулся, подумав, что не чувствуют жизни и четверо его ребят, лежащие в цинковых гробах. Но промолчал, что поделаешь, вспомнил – тема смерти при всей ее актуальности остается запретной.

Но запрет на то и есть запрет, чтобы его время от временя нарушали.

– Да, глупо, – отозвался Куницын, – никакого геройства. А все разведка виновата. Они давали маршрут, говорили, впереди чисто.

– А своя голова зачем?

Майор Грушин чувствовал свою вину, хотя и сделал все так, как предписывал устав и подсказывал боевой опыт. Никто его и не упрекал, все понимали, что вины майора тут нет. Но от этого на душе становилось еще противнее. Майору казалось, что погибнуть должен был он сам, а если остался жив, то должен что-то сделать, как-то искупить гибель подчиненных. Что именно – он не мог понять, ощущая полное бессилие.

Спецназовцы замолчали, прислушиваясь к грохоту колес. Этот грохот напоминал одновременно и раскаты далекой канонады, и невнятное бормотание.

– А у Комарова жена красивая, – ни с того ни с сего сказал сержант Куницын, томно закатив глаза к низкому потолку.

– Он ее из Москвы привез.

Майор с осуждением посмотрел на сержанта, но не знал, что возразить. Жена у Комарова и впрямь была красавица, на нее заглядывались многие из бригады. , – Уедет она из Ельска. Что ей тут делать?

Детей у них нет, не успели нажить, – проговорил майор Грушин.

И тут же вспомнил, словно это было вчера, а не полгода тому назад, свадьбу Алексея Комарова, которую тот закатил на берегу реки Липы.

Вспомнил влажный грозовой воздух бесконечной, мерцающей крупными звездами ночи, вспомнил, что натанцевался до такой степени, что натер мо-золь. Стоя на обрыве, чтобы не видели гости, разулся, снял новые черные туфли с квадратными носами, стащил носки и, стоя босиком в костюме, в белой рубашке и галстуке, с непривычно аро – матной сигаретой в огромных заскорузлых пальцах, наслаждался тишиной и спокойствием. Тогда он потанцевал и с женой Васи Макарова, и с женой Леши Комарова.

Своей жены у майора, можно сказать, не было.

Уже четыре года как они разъехались. Она перебралась из Ельска в Тулу к родителям, забрав с собой двух их сыновей. В то время майор отказался от выгодного предложения и не перешел на преподавательскую работу. Ему предлагали переехать в Питер, и он, не посоветовавшись с женой, отказался. А придя домой, как последний дурак, похвалился. Жена взглянула на него так, как смотрят на смертельно больных – с легкой брезгливостью и жалостью. Жалость была недолгой. Жалела она не его, а себя. И когда майор Грушин через неделю вернулся с полигона в однокомнатную квартиру, та встретила его пустыми шкафами и короткой запиской: «Мы уехали к родителям».