Через полгода Леха, Марат и Карен, которые в туалете избивали его ногами, были его лучшими друзьями. Наверное было нечто общее, что объединяло их. Безмозглые училки называли это жестокостью, и бесперебойно вызывали в школу их родителей.
Родителей Исаака не вызывали потому, что их не было в живых, а бабушка часто болела. Да ему вообще как-то все сходило с рук. У него не было ни одной четверки в четверти. Он учился лучше Тунунцевой (гордость школы).
Конечно же, он не мог быть гордостью школы, потому что если бы по поведению можно было ставить – единицу, ее бы ставили.
Хотя, он думал, что дело вовсе не в его поведении. Практически любому учителю по предмету он мог бы закрыть рот, и их это больше раздражало.
Воистину, в школах детей не учат, их дрессируют.
Но все равно ходить в школу ему нравилось. Во-первых, он любил наблюдать за людьми. А во-вторых, Фридрих Ницше, слова которого для него не просто пустой звон, имел на него серьезное влияние, и эти три подонка, которые теперь считали его своим закадычным другом, ему заплатят!
Аужинов, Вайле и Газарян – три ублюдка, которые были занесены в его черный блокнотик. Человеческие эмоции могут воспалятся и утухать, и только маленькие листочки бумаги, заполненные им лично, были для него истиной в последней инстанции. Ибо они не имели чувств, а значит – привязанностей, позорных прощений, сомнений и всякой другой ерунды, которая делает из человека тряпку. С ним не пройдут такие шутки.
По сути, он выполнял работу правосудия, хотя никто этого не ценит. Да ему и не надо, свой кайф получит он в любом случае. Меру наказания он уже выбрал.
Прокручивая события назад, он рисовал план, не имеющий ничего общего с гуманностью, совестью и здравомыслием в общечеловеческом понимании этих «ценностей». Для него гуманностью было равновесие, как в окружающем его мире, так и в нем самом.
И никак не могло оно наступить до тех пор, пока эти твари лопали себе пончики, не подозревая о том, что правосудие – когда больно и страшно.
Ему предстояла интересная работа. Оставалось лишь подгадать момент.
И вот в одно прекрасное майское утро в класс вбежала бестолочь Срыкина и, как дура, начала орать – «Я первая узнала, восьмого едем с экскурсией на металлургический!» Запах жареного мяса почувствовал он буквально сразу. Сделаю из них «Терминатора три», верней «Три терминатора». В свое время они приняли меня за профессора Мариарти. Так вот, немножечко напали не на того Мариарти. Знаю, это не смешно – подумал тогда Исаак.
С чувством юмора у него вообще проблема. С тех пор как погибли его родители, улыбался он лишь в тех случаях, когда требует этого ситуация, играющая в итоге ему на пользу. Но услышав про экскурсию, улыбнулся он действительно искренне, и его радость не была преждевременной.
Он знал, куда их заведет, знал, какой включит рубильник, и где черная кнопка. Не из тех он лябзиков, которые кладут в штаны при виде крови из пальца. И потом, его философы перестанут его уважать, а это гораздо серьезней, чем три безнравственных тела. Внутри у него впервые за последние несколько месяцев заиграла музыка.
Его пораньше разбудила бабушка. Ее об этом он попросил сам. Нужно было обмозговать еще кое-какие детали. Типа, своего алиби и еще всякие мелочи.
– Исик, кушать иди.
– Щас, бабуль, – в его мозгу наносились последние штрихи уникального, на его взгляд, действа. «Бля, будет весело, сука» – почти в слух он произнес.
– Что ты там бормочешь, балашка? – иногда его так называла бабушка.
– Все в порядке, бабуль. Где пирожки?
– Садись уже.
Из тарелки с пирожками шел ароматный пар. Ему почему-то казалось, что все великие люди перед великими делами обязательно должны были вкусно подкрепиться. Лопая пирожки и ерзая в своем любимом черном кресле, он дорисовывал жирную точку в его гениальном сценарии.
Утренний Ленинград улыбался ему, изредка останавливая его светофорами.
Он чувствовал себя как актер в день премьеры. Его прекрасное настроение подсказывало ему, что день пройдет удачно, и на душе становилось легче.
Спадал тот камень, который так долго он вынашивал.
– Яку-б-б-б-о-о – в – донеслось откуда-то сзади. Он оглянулся. О нет.
Это Срыкина. Кого-кого, а ее он меньше всего хотел видеть. Мало того, что пустая как пробка, да еще и матюшница, каких не видывал свет. Больше всего раздражало в ней то, как кичилась она своей мамой – та работала зав. отделением в их больнице.
– Якубов, ты забодал! Я чо, должна орать, как дура?
– Ты и есть дура.
– Тварь! Скотина! Пипипизьдюк! Ты думаешь, я безмозглая дура, да? А очень даже хорошо, что я тебя встретила. Д-а-а-а-а-а, Якубов, хорош-о-о-о-о. Потому что сейчас ссать ты будешь, падла. Думаешь, тебя зря вызывали на повторное обследование? Да? Думаешь зря, бля? Хуй там! У тебя РАК, сволочь. Подохнешь скоро, тогда будешь знать, как меня соской бестолковой называть!
Его губы стали отвечать, что-то вроде того – «как же я узнаю, дура, если подохну?» – но в данный момент он уже думал о другом. В голове, как эхом, стало раздаваться «подохнешь скоро, подохнешь, подохнешь, подохнешь». Куда-то пропали все внешние звуки. Лишь Срыкина раскрывала рот и смеялась почему-то.
Исаак слышал лишь собственный пульс, нарастающий изнутри. Возле урны лежала спичка. Он в ней увидел всю свою жизнь.
Такой она была короткой, с обгоревшей головкой на конце. Головка была смертью, это он понял, когда ощутил, что стоит на краю пропасти босыми ногами, и ветер страха шевелил его волосы. Вокруг никого нет. Он знал, что скоро упадет. Издалека доносился папин голос – «Не бойся сынок, я рядом». А ему все равно было страшно. Не видел же он его.