Выбрать главу

— Не знаю. Пойдём вместе куда-нибудь?

— Ты хочешь? Я знаю, теперь ты захочешь: я ведь красивая стала! Куда сходим?

— В рощу, к реке…

— Ой, — она вскочила, отряхнула подол и поправила волосы, — папка зачем-то приехал: вон пролётка его через калитку видна. Я побежала…

Сцепив ладони на затылке, я сижу, откинувшись на ветки акации. Сидеть неподвижно невозможно. Бреду во двор. На бревне у крыльца сидят Козаченко, Игушин, Митька Анаприенко.

— Вон он! — кричит Игушин. — Карта, мы тебя ждём, пошли искупаемся!

…Завуча застаём в плетёном кресле под навесом из жердей, на которых сушится трава. На столике перед ним газеты, пиво в отпотевшем графине. Он всегда любил пиво. В шесть часов вечера через Петровск проходит московский поезд. И если к этому времени по Суворовской улице двигалась величавая фигура Максима Павловича в сторону вокзала, все знали, что он отправился пить пиво. Высокий, плотный, с лицом римского императора, он всегда садился на одном и том же месте — под фикусом против окна. Выпивал три кружки пива, рассчитывался. Погуляв по платформе, встретив и проводив поезд, возвращался той же дорогой домой. Ему уже за шестьдесят. Короткие волосы его ещё больше поседели, голова, как мне кажется, стала тяжёлой.

— Спасибо, что зашли, спасибо… Садитесь кто где. Вот на крыльце места много… Рассказывайте. Картавин, ты начинай. Ты, говорят, дальше всех забрался— в Ленинград махнул! Где ты там?

Я рассказываю. Прикрыв глаза, он слушает, держа руки на толстом животе.

Сидим у Максима Павловича часа полтора. Провожая, нас, он говорит:

— Ваш класс был хорошим… Даже завхоз вспоминает вас. Да… Мы часто в канцелярии говорим о вас… И я не льщу вам, дети мои. Может, так потому, что ваш класс был единственным в школе. Не знаю, не знаю. В этом году мы выпустили уже два класса. Да… Скажу вам, дети мои, в разное время и разные люди: до войны были одни, в годы вой- ны — другие, сразу после неё — третьи. И всё, знаете, очень отличаются друг от друга. Вы к кому от меня с визитом?

— К Вере Владиславовне.

— Молодцы, молодцы, — кивает он, — я старик, но у меня семейство, внуки приехали на лето, а она одна…

От Веры Владиславовны мы направились к физику Вадиму Семёновичу. Но его дома не оказалось. Уехал в какую-то деревню. Остальных учителей решили навестить завтра. Гурьбой гуляли по Речной улице против дома Астронома, надеясь повидать его в милицейской форме. Надоедает ждать его, спешим на купалище, так называют у нас пляж.

Варя не поглядывает на меня, как вчера, ни с кем не разговаривает. Я отделяюсь от оварищей, сворачиваю за кусты ивняка и бреду по берегу. Лощина, за ней — взгорок, а дальше — сосновый бор. Я раздеваюсь, лезу в воду и плаваю, покуда не появляется из-за поворота её фигурка. В этом месте реки течение быстрое, дно глинистое. Она несколько раз окунается с головой, выходит из воды и говорит:

— Я знала ещё в Москве, что мы встретимся. И так вот будет. — # И вдруг: — Ты знаешь, я очень плохая.

— Ты о чём?

— Я вчера весёлая была?

— Да.

— Ужасное что-то творится со мной, Боренька.

Я смеюсь.

— Я терпеть не могу своих одноклассниц. А если б приехала твоя Сухорукова, я б её, кажется, возненавидела… Я послезавтра уезжаю, Боря.

Я молчу. Она трёт виски.

— Что случилось, расскажи.

— Не знаю, Боренька. Мне страшно чего-то. Знаешь, я ни с кем не откровенничаю в общежитии. У меня нет подруги задушевной. Я и дома почти не разговариваю с родителями. Перед отъездом из Москвы я прочитала у одного старого писателя, забыла его фамилию, он ещё до революции писал, как одна горбатая пожилая девушка целыми днями смотрела в окно на улицу: подозрительно и со злобой смотрела на женщин. И я так жила прежде. Ты понимаешь меня?

— Понимаю. Успокойся, — говорю я, не понимая её.

— А теперь я боюсь, Боря. Я, конечно, учиться буду, я привыкла заниматься и окончу институт, но я никогда не буду такой, какой хотят видеть меня мама и отец… За мной в Москве ухаживают три парня. Уже полгода. Я сбежала от них сюда. Когда вдруг за мной стали ухаживать, я стала вести себя развязно, научилась курить. Я всем там кажусь не такой, какая я есть на самом деле. Я места там себе не нахожу…

Она плачет. Молча утешаю её. Она вдруг садится, смотрит мне в глаза.

— Борька, я с тобой побуду и стану другой. Это я чувствую. Пойдём вечером в рощу?

— Пойдём. Обязательно.

…Уезжает она из Петровска не послезавтра, а через неделю. И всю эту неделю мы провели вместе. На опушке леса за рекой стоит домик лесника. Глядя на домик, я мечтал вслух: вот если б я был лесник, поселились бы в таком домике и жили.

— И правда! — весело восклицала она и тоже начинала мечтать вслух.

Рассказывал ей о Болконцеве, и мы уезжали куда-то далеко в тайгу и жили там, ловили рыбу, охотились, искали золото и алмазы. Она всё время была весёлая. Только когда прощались, лицо её было серьёзным и грустным. Провожали её отец и мать и все одноклассники…

Дня три я никуда не ухожу со двора. Сестра пропадает с подругами на купалище. Я помогаю маме на кухне, топчусь в огороде, собирая огурцы, спелые помидоры. И тогда два окна Кунцевых подозрительно следят за мной.

Я пытаюсь взглянуть на себя её глазами. Но у меня ничего не получается. Я представляю, как она в прошлом смотрела на меня, а как сейчас, находясь в Москве, представить не могу.

— Пап, я с тобой в лес хочу съездить, — говорю я отцу, когда он, умывшись, садится обедать.

— Что ж, поедем…

Военный санаторий почти отстроен. Идут отделочные работы. На опушке леса мужики разрезают вручную пилами толстенные дубы на доски. Один наверху, другой внизу. Равномерно, будто бы и без особых усилий, двигают они сверкающие на солнце пилы с огромными и острыми зубьями.

— Найми меня, — говорю я отцу, наблюдая за крайним пильщиком.

Он гол по пояс, упругие мышцы на широкой спине бегают под тонкой кожей то вверх, то вниз в такт движениям рук.

Отец находит мне в деревне напарника, мужика лет пятидесяти. Плотники сооружают нам высокие козлы из брёвен. Приступаем к работе. Напарник мой всё время посмеивается, сыплет прибаутками.

— Не нажимай, малый, — говорит он мне, — легче отпускай, а то опосля и ложку ко рту не поднесёшь!

Соседи наши без передышки пропиливают несколько брёвен, минуту отдыхают. Начинают новый заход. Мы не дорезали до половины, руки мои отказываются подниматься вверх. Мот льёт по лицу, в висках стучит, но я не сдаюсь. Это не работа, а каторга. Во второй заход я лезу на козлы, напарник внизу. Мне кажется, что наверху легче. Но отпиливаем вторую доску, тут уж не только плечи, спина, но и икры ног немеют. Покуда распилили первое бревно, мне два раза казалось, что вот-вот не выдержу, голова закружится и я упаду. Когда возвращались домой, я искупался, усталость вроде бы прошла. Но дома, усевшись за стол обедать, почувствовал, как отяжелели веки. Глаза стали проваливаться, и предсказание моего весёлого напарника подтвердилось: подношу ложку с супом ко рту, на полпути она останавливается, и я ничего не могу поделать. Рука не работает. Трясу её, сгибаю, разгибаю несколько раз. Берусь за ложку, и опять то же самое. Наклоняюсь к самой тарелке.

Утром я не могу сесть, потом встать. Такое ощущение, будто весь ты деревянный, а в суставы насыпали песку. Куда там усталость после бокса! К чертям собачьим эти доски! Но отец будто ничего не замечает.

— Садись, садись ешь. Сейчас уж Гаврюша подъедет…

Он всегда не любил, если я не занимался делом, а крутился на турнике, возился с гирями. Или пропадал где-то с товарищами. Теперь он, кажется, доволен.

10

Три недели я отработал. Рассчитался. Ещё четыре дня пожил дома. Уезжаю в Ленинград. Опять через Москву. Сделать остановку, увидеть Вареньку? И когда я где-то на полпути к столице, желание такое владеет мной полностью, я уверен — загляну к ней в общежитие. Но оказавшись в толпе на вокзале, спускаюсь в метро, и оно везёт меня прямо на Ленинградский. Признаться, я терпеть не могу такого огромного города. Только слово — Москва — вызывает во мне всегда какое-то светлое, гордое чувство. Я решил, что встреча с Варенькой будет не такой, как мне хочется. Она увидит меня, растеряется, и мы не будем знать, куда нам деться. Лучше мы спишемся с ней, зимой встретимся в Петровске.