Художник долго не мог уснуть. Кран во дворе был отвернут — кто–то поливал сад. Заглушая шипенье воды, полз по траве шланг. Потом струя взметнулась вверх, и он увидел в раме окна опаловое буйство воды — короткая свистящая дуга плыла в воздухе, раскачиваемая чьей–то невидимой рукой, и размывала очертания дальнего холма.
Он слушал мелодию ночи, рожденную бессонницей горных вершин, и думал о нелегкой доле своих соседей по дому престарелых, чьи кровати сейчас поскрипывали, потому что к ним тоже не шел сон. Не была ли их жизнь мелодией его жизни, только исполненной другим инструментом — нежной флейтой циркового оркестра, пианино, в басах которого звучит плеск дунайских вод, или виолончелью, напоминающей гул ветра в рыбачьих сетях?
К полуночи сон сморил его.
Художник почувствовал, что у него мокрые руки. По коленям пополз холод. Он хотел закричать, но вдруг ноги коснулось весло… Впереди него сидел дунайский рыбак, Иван Барбалов. Старая лодчонка с облупившейся краской на бортах медленно двигалась вдоль берега какой–то большой реки. Весла врубались в отражения ив, и брызги, разбрасываемые взмахами сильных рыбачьих рук, падали на художника. «Куда мы плывем, Иван?» — пытался он крикнуть, но слова застревали в горле, и лодочник не слышал его. Река широкая, за пеленой тумана другого берега не видно — никогда им, наверное, туда не доплыть. Лодочник не оборачивался к своему спутнику. Широкополая черная шляпа (и откуда она взялась? Иван никогда таких не носил) при каждом взмахе весел наезжала ему на уши, жилы на загорелой шее вздувались, и художник понимал, как трудно Ивану грести.
Лодка замедлила ход. Тянувшийся за нею след, еще секунду назад такой пенистый, стал ровным, спокойным, будто кто–то начертил на воде темно–зеленую линию. Они подплыли к неводу, натянутому на высоких шестах — белых от помета чаек. Тут Иван впервые обернулся, и художник увидел, что сквозь тень от широких полей шляпы (она закрывала все лицо до подбородка) на него смотрят задумчивые, обрамленные морщинами глаза его друга. «Берись за край невода!» — сказал Иван. Пронизанный подползшим туманом голос растаял в воде.
Лодка описала большой–круг.
Невод следовал за лодкой, руку дергало — точно нижний край сети цеплялся за дно, а художник чувствовал, как бьется пойманная рыба.
Вытянули невод на берег. Повиснув на жабрах, качались на нем красноперки.
Дно лодки покрылось рыбой. Художник ощущал ее прыжки у своих ног. Второй невод тоже провис под тяжестью богатого улова. Старая лодчонка была полна до краев, но Иван продолжал грести к следующему таляну. Рыба уже переливалась через борт, давно пора было остановиться, повернуть назад, но, побуждаемые какой–то необычайной жадностью, они продолжали плыть сквозь туман.
В том таляне, к которому они подплыли после долгого пути, была всего одна рыба. Она показалась им непохожей на других — хвост у нее был золотой. Рыба подпрыгнула, секунду парила в воздухе и ушла на дно. Следующий невод был пуст. Он лишь всколыхнул гладкую, безмолвную воду, и в ней замелькали отражения людей, быть может, извлеченные из самых глубин. Волны размывали лица, и художник не мог разглядеть, кто эти люди. Дрожание воды придавало их взглядам трагичность, ирреальность… Художник почувствовал, что в него всматриваются чьи–то давно забытые глаза, и заслонил лицо рукой.
— А вон в тех сетях, вдалеке — только одни отражения, — глухо произнес лодочник.
— Вернемся! — сдавленно крикнул художник, у него перехватило горло. И когда он отвел руку, то увидел, что со всех сторон устремлены на него круглые, налитые туманом глаза дохлых рыб.
— Вернемся! — прохрипел он.
Лодочник обернулся (рыбы, как застывший гипс, плотно обхватили его ноги) и сказал:
— Старый я, дороги назад не помню…
Художник проснулся, посмотрел на окно. Было совсем темно — вероятно, уже полночь, — не видно ни зги, только одна звезда приклеилась к мокрому стеклу. Она мерцала, медленно разгораясь зеленым цветом. На соседней кровати спал Иван, уткнувшись головой в колени (наверно, язва скрутила).
На полу темнело сброшенное одеяло, и плешивое темя старика, заостренное, как макушка речной скалы, мерно двигалось в такт дыханию.
Он где–то прочел, что человек умирает дважды. Первый раз — когда болезнь приковывает его к постели. Глядя изо дня в день в потолок, он забывает о том, что когда–то над его головой было небо с вечерними дивными птицами, которые еще с детства запали в память. Они парят в синеве, и ветер баюкает их, как клочья облаков. Скользят по синему глянцу неба, и, вглядываясь в их движение, думаешь, что птицы вздрагивают от дыхания разомлевшей летней земли… Так мыслилось ему когда–то, когда сумерки следовали за ним по пятам и подошвы отпечатывались в мягкой дорожной пыли, а кругом звучали голоса людей, возвращавшихся домой с виноградников.