Выбрать главу

Теперь все его ощущения земли и неба замкнуты квадратом пожелтевшего потолка, и облака там тоже неподвижные, словно приклеенные к штукатурке. Усталая мысль шевельнется, ударится в угол. Закачается паутина, тонко, протяжно зажужжит пойманная муха. Она надеется, что кто–то откликнется на зов, спасет ее, но из темноты угла уже выползает паук. Он не торопится. Его круглое тельце, поблескивающее, точно капля дегтя, покачивается на ногах–щупальцах, а в его неторопливости — садистское наслаждение победителя, который хочет подольше полюбоваться агонией жертвы…

Вторая смерть наступает тогда, когда уходит из жизни последний из тех, кто думал о тебе, вспоминал часы, проведенные с тобой в поезде, в горах у костра, сквозь дым которого мелькают летучие мыши.

Сидя в старой деревенской корчме, вы вместе смотрели, как барышник с золотой цепочкой на толстом брюхе, распирающем засаленный жилет, вводит в дверь каурого жеребца. Намотал уздечку на руку, дергает. Испуганное животное ржет, вскидывает морду к потолку, вертит потным, лоснящимся крупом. В углу наяривает на скрипке цыган. У него черные руки с рубцеватыми суставами, ветхая рубаха с закатанными выше локтя рукавами кажется серебристой. Ржание сбивает ритм мелодии, но еще миг — и движения смычка вновь становятся уверенными. Когда скрипач поворачивается к окну, свет падает на его скуластое лицо, обтянутое опаленной прыщавой кожей. Цыган плавно переводит глаза, следя за изогнутым, точно змеиная голова, кончиком смычка.

— Давай, Софрон, наяривай, рви струны, цыганская твоя рожа! — орет барышник.

Раскорячившись, он лезет в задний карман штанов, обтянувших его жирные ляжки, вытаскивает банкноту и, не поглядев, какая она, прилепляет к потному лбу скрипача. Бумажка на секунду задержалась там, потом краешек отгибается, и она пролетает наискосок от скрипки. Жеребец на лету перехватывает ее, мнет губами, а затем роняет скрипачу под ноги. Тот нагибается за предназначенным ему подарком и, чувствуя у себя на шее дыхание коня, благодарно смотрит на барышника. Потом вытирает заслюнявленную бумажку о бороду…

Нет уже на свете твоего приятеля, и некому больше вспомнить о тебе. Цепочка покойного барышника, натянутая гирьками остановившихся ходиков, уже много лет висит под пыльным его портретом. Шкура жеребца, чьи порывистые движения отражались в зрачках цыгана, валяется, изъеденная молью, на чердаке.

Горстка пыли па часах–ходиках да клок рыжеватых волосков из гривы, которой когда–то коснулась песня скрипки, — вот и все, что осталось… Тишина и забвение…

Эти мысли с особой силой завладели художником в тот летний вечер, когда он ехал в старинный венгерский горо–док, о котором много читал и слышал. Кружевные тени акаций ложились под ноги лошади, и колеса проезжали по ним, слегка потряхивая бричку.

Лошадь была вороная, тонконогая, уздечка увешана бесчисленным множеством маленьких, с горошину, колокольчиков.

Он провел в степи изумительный день. Старинная корчма, куда он зашел пообедать, встретила его приятной прохладой п полутьмой, в которой светились огни свечей. От их трепетанья потолок над головой спускался ниже, когда огоньки пригибались при появлении очередного посетителя, либо подымался вверх — матовый, ровный, когда говор стихал и ничей силуэт не закрывал проема распахнутой двери…

Он пил прозрачное бадачонское вино (сквозь стенки тонкого стакана были видны дрожащие огоньки. свечей) и, оборачиваясь к двери, видел, как в дальнем краю степи движутся кони, больше напоминавшие красноватое облако, чем табун.

После того дня тихой радости художник увидел за обочиной старое солдатское кладбище. На заросших лишайником надгробных камнях — эмалированные медальончики величиной с куриное яйцо. Он вылез из пролетки, подошел к ближайшей могиле. Она давно уже сровнялась с землей. Только номер на табличке еще можно было различить — 1230. Трава и корни акаций спрятали от мира того, кто более полувека назад шагал под кайзеровскими знаменами и, возможно, убивал детей, насиловал девушек в грязном галицийском хлеву… А потом в каком–нибудь палаточном госпитале под раскаленным от солнца брезентом, пробитым крупными стежками, через которые проглядывало небо, писал жене длинные письма, обещая скоро вернуться и привезти ей русскую шаль с длинной черной бахромой. Шаль эта, вороятно, давно сгнила в его солдатском ранце… «Каким был ты, кайзеровский солдат номер 1230? — думал художник. — Как звали тебя? Йожефом, Шандором, Иштваном? Какого размера были у тебя сапоги, воняли ли твои портянки после долгих походов? Сгрыз ли нутро твое тиф или ты рухнул с лошади, в последний миг увидев над собой свистящую саблю, которая рассекла тебя надвое, и портупея с манеркой, наполненной ворованным вином, тоже перерубленная, упала на камни?..»