Вот так же появился в небе орел в тот день, когда умер дед Мартина. Тень птицы скользнула по крыше дома, медленно пересекла двор, снова вернулась к забору, и, когда ласточки взлетели большой стаей, чтобы прогнать орла своим тревожным криком, над головой стоявшего во дворе Мартина просвистело что–то тяжелое и плюхнулось к его ногам. Мальчик побледнел и едва не закричал от испуга, но успокоился, увидев, что в траве лежит плашмя самая обыкновенная черепаха, почему–то упавшая с неба. Подняв глаза, он заметил над холмами улетающего орла, окруженного мелкими, как черные крупинки сажи, ласточками.
Черепаха шевельнулась раз–другой, потом ее перепончатые лапы обмякли, голова беспомощно поникла, и вот уже безобидное животное, выпущенное орлом из когтей, лежит во дворе перевернутым плоским камнем.
Если бы тогда Мартину было как сейчас, пятьдесят, он, наверно, подумал бы, сам улыбаясь своей выдумке, что орел уронил с неба не черепаху, а душу деда, потому что больше всего ее можно было сравнить с черепахой.
Под влиянием испытаний, пережитых им за долгую жизнь (дед умер девяноста пяти лет), вокруг его души образовался панцирь для защиты ее от горя и мук. Но неизбежные горести пронзали этот панцирь, такой твердый с виду, как соломинка протыкает корку подошедшего хлеба, оставляя на нем обрядовые знаки, и душа старого человека была испещрена шрамами затянувшихся ран. И все же она оставалась веселой и ясной, и если заглянуть в нее поглубже, то, верно, показалось бы, что ты склонился над родником или ручьем, где на дне плавают рыбки, и плавники их усеяны золотыми пузырьками…
Но тогда Мартин был еще мал и не понимал этого.
Он тосковал оттого, что никогда больше не будет сидеть у деда на коленях (ощущая прикосновение их больших, как у лошади, чашечек), никогда не ощутит на своей щеке прикосновения его руки — шершавой, словно неструганая доска, и на лбу его колкой щетины (прижаться подбородком — было величайшим проявлением нежности старика к внуку), никогда больше не увидит, как дед идет к ульям, прячущимся между двух кустов самшита, и по лбу его, словно по пню старого дерева, ползут, обходя морщины, тихие ласковые пчелы.
Никогда не увидит его во дворе, возле колоды, где в воскресенье утром бабка Мартина наступала ногой на петуха–красавца в желто–красных перьях, который дергался под сандалиями, колол ее, словно гвоздями, толстыми шипами, но она не обращала на это внимания и одним взмахом топора отрубала ему голову. Оранжевое туловище петуха, в мускулах которого таилась необузданная любовная страсть и певческая сила, подпрыгивало и билось о камни, разбрасывая по всему двору огненные перья.
А старик стоял, наблюдая, как жена вытирает сеном острие топора, как хватает петуха за ногу (туловище его обмякло и крылья волочатся по земле) и швыряет его под печку — пусть полежит, пока не закипит вода.
Дед, участвовавший артиллеристом в нескольких войнах, сидевший в плену на одном из греческих островов, раненый — след от шрапнели был у него на левом бедре — ни за что на свете не мог мухи обидеть, не только голову петуху отрубить. Добрая была у него душа.
— В хороший день помер дед твой, — сказала тогда Мартину мать. — Как раз подсолнухи посеяли. Вернулся с поля и помер…
Сейчас, спускаясь с Акрополя по тропинке вниз, Мартин подумал об этих ее словах. Хорошо умереть в день, когда посеяли подсолнухи… В какие красивые выдумки верят люди! Возвращалась ли душа деда ночью к цветущим подсолнухам, будя своим прикосновением не успевших забраться в ульи уснувших пчел? Или подсолнухи цветут на земле не для мертвых, а для нас, яшвых, чтобы мы могли в непроглядной ночной тьме возвращаться к сокровенным мгновеньям своей жизни, возвращаться с фосфорной пылью этих маленьких солнц на башмаках — таких ветхих, будто их носил блудный сын…
Безмолвно стояли кипарисы. Залив выбросил на берег сны моря, и они темнели комом слипшихся водорослей.
Мартину не спалось. Усталость не давала уснуть.
Глядя на две улицы, начинавшиеся от площади перед гостиницей и расходившиеся вдали, как часовые стрелки, слушая стук шагов по тротуару, похожий на тиканье часов, Мартин вспомнил, что в его родном городке возле старой почты была часовая мастерская. В окне была видна высокая костлявая фигура сидевшего за столом мастера. Проходя мимо, Мартин заставал его всегда в одной и той же позе: он склонился под абажуром, поднятая правая бровь зажала лупу, похожую на перерезанную охотничью гильзу, а пальцы вертят тонкую, сверкающую гранями отвертку. На столе перед ним лежат зубчатые колесики, пружинки, стрелки и винтики разобранных часов. Это частицы мертвого времени, которое мастер должен снова вернуть к жизни, привести в действие пружинки и колесики, увидеть, как секундная стрелка движется толчками, словно подталкивая усталые мгновения.