Выбрать главу

Когда Мартин первый раз пришел в мастерскую и протянул мастеру свои часы (они встали после того, как он поковырялся в них ножичком), ему показалось, что он пришел к продавцу птиц. Отовсюду слышалось чириканье — то дробное, непрерывное, похожее на скрежет пилы по тонкой железке, то приглушенное, словно голос кукушки из тенистой рощи. А движение маятников в темных дуплах стенных часов (в маятниках отражалась пестрота улицы) напоминало ему мельканье ярких птичьих крыл.

Над головой этого сосредоточенного человека, похожего скорее на философа, чем на простого мастера, кружились секунды и минуты улетающего времени, их сменяли другие, чтобы пройти по праху того, что миг назад еще существовало.

Может, поэтому часовщик был так молчалив и замкнут.

Казалось, что во всем городе, где люди так легкомысленно растрачивали свое время с уверенностью полновластных хозяев, лишь он один понимал, как мало отведено человеку — один миг из вечности, горсть песка, неумолимо текущего между пальцами днем и ночью, ночью и днем…

Мартин любил эту мастерскую. В минуты раздумья он заходил просто поздороваться с мастером. Он подставлял лицо уносящемуся времени, космический ветер которого вырывался из–под каждой крышки, колесика и пружинки. В его еле уловимом свисте было какое–то предостережение, заставлявшее Мартина вздрагивать.

Бог весть почему здесь, в этом чужом засыпающем городе, с возносившимся над ним, как видение, Акрополем, Мартину вспомнилась старая мастерская возле городской почты. Наверно, не только улицы под балконом гостиницы, напоминавшие стрелки часов, воскрешали в нем впечатления юношеских лет. Нет, он думал о своем времени, что тоже утекло между пальцами, о той, может, совсем уже ничтожной горстке песка, что оставалась в его ладони.

* * *

Иногда они приплывали в какой–нибудь порт на рассвете. В зеленоватом тумане проступали мачты рыбацких суденышек, виднелись мокрые брезентовые полотнища, отливавшие жестяным блеском на твердых сгибах, покачивались шаланды, покрытые ржавчиной (а может, это был прилипший к ним мрак). На пристани, к которой подплывал пароход, темнели какие–то тюки. Виднелись груды ящиков, между ними мелькали силуэты людей, маленькие, едва заметные. Эти тени ждали, когда день вырвет их из мрака, из хаоса мачт и разбросанных грузов и придаст бодрость их шагам и голосам, отскакивающим от бортов пароходов и стен пакгаузов. Среди этих громад, казавшихся тяжелыми и ветхими — возможно, от тумана, — Мартин видел просветы, где широкие, как мосты, где узкие, как тропинки. В этих просветах то там то сям поблескивал огонь. Тени людей порой заслоняли его, и тогда пламя затухало, как если бы на него плеснули темной, безмолвной водой. Это в пекарнях на пристани разжигали печи.

Во всех городах, куда они приплывали на рассвете, первым их встречал огонь пекарен. Раньше всех на свете, похоже, вставал хлеб. Воздух городов был еще тяжел от снов, а хлеб, обутый в запах далекой жатвы, уже сходил по обшарпанным сосновым доскам в печь, и потом, сидя в ней, грел свои круглые и мягкие, как у ребенка, щеки.

Когда–то в детстве Мартин любил ходить с матерью за хлебом в пекарню. Ему нравилось вдыхать запах поджаристого хлеба и смотреть на языки пламени, пляшущие за спиной булочника, на мать, как она нагибается к железной раме окошка и отсчитывает деньги. Она берет каравай, а Мартину представляется, что, встав поутру, мать с благоговейным смирением кланяется хлебу.

Может, потому, что они были связаны с дорогими воспоминаниями в его жизни, огни пекарен всегда вызывали у Мартина радость, прогоняли чувство одиночества, и даже по ночам грохочущие улицы в незнакомых городах не разъединяли его с людьми, которые спали, запершись, в своих домах. Запах хлеба внушал ему уверенность. Ему казалось: вот сейчас в предрассветном сумраке над заливом появится его мать с льняной скатертью в руках, расстелет ее и, поискав глазами сына, позовет его завтракать.