Выбрать главу

— Искренняя любовь не может угнетать, — прервал ее Мартин, уловив намек на себя. — Я был по–настоящему счастлив, когда меня любили…

— И не раздражала тебя эта пресная любовь, этот пейзаж, знакомый до тошноты? Деревья стоят на одном и том же месте, тропинки все исхожены, каждую знаешь наизусть…

— Разве можно сравнивать человека и пейзаж? Человек ведь слишком сложен…

— У меня был знакомый, почти все деньги он тратил на часы. Когда по радио передавали сигнал точного времени, он лихорадочно проверял: спешат его новые часы или отстают? Открывал крышку, регулировал ход и опять ждал сигналов обсерватории. Но как только часы начинали идти с абсолютной точностью, он тут же терял к ним всякий интерес.

— И что же он дальше делал с ними? Прятал куда–нибудь?

*— Именно. Покупал другие, и все начиналось сначала.

— Чудак… Но часы — другое дело... Вообрази, что было бы, если бы он начал поступать так с близкими людьми…

— А может, и поступал. По–моему, человек интереснее всего, когда ты его открываешь, когда впервые прикасаешься к этой неведомой вселенной, как выразились бы твои поэты… Когда ты видишь, что этот механизм спешит или отстает… Люди уравновешенные так скучны!.. Помнишь «Прощальную симфонию» Гайдна? Музыканты задувают свечи и исчезают в темноте… Человек должен понимать, когда ему пора уйти. И задуть свечу…

Показалась гавань. Задрожали на волнах светлые точечки — совсем как те огоньки, что гаснут в «Прощальной симфонии» Гайдна. На одном из теплоходов якорь полз вверх, цепляясь за борт, и падавшие с него капли прыгали по тяжелой, в маслянистых разводах воде.

По обе стороны шоссе темнели старые дуплистые оливы с потрескавшейся корой.

Стволы были искривлены, закручены, будто ветер, держась за ветки, долго кружился вокруг них. Лениво шевелились листочки, и, глядя на открывавшийся глазу серебристо–серый ландшафт, оживляемый лишь розовыми пятнами цветущих олеандров, Мартин подумал, что где–то поблизости, наверно, ямы для гашения извести, и поэтому все вокруг обсыпано известковой пылью. Море отдалилось от шоссе, его заслонили городки, где сверкали высокими куполами окруженные кипарисами колокольни, потом в белесые склоны вновь врезались голубые заливы. Море выплескивало всю свою лазурь на эту унылую равнину, н она — нищая, голая — вдруг преображалась: рыжие крестьянские лошаденки, тащившиеся по полю, становились лиловыми, в плугах отражалась синева моря, и казалось, будто не лемех плуга, а острие волны выворачивает комья земли и прокладывает борозду за бороздой. Это длилось всего мгновение — глаза быстро привыкали к праздничности побережья, серый цвет вновь вытеснял все остальные, лошади вновь становились обыкновенной скотиной с натруженными от хомута спинами. Они махали хвостами, отгоняя назойливых мух, и слушали, как позади них трескается сухая земля, как по бороздам ковыляют вороны, и только неуклюжие движения отличают их от неподвижных комьев земли.

Под вечер они были в Микенах.

Их встретили каменные львы, стоящие во весь рост на каменной арке мертвого города. Львы сблизили свои разъеденные лишайником лапы, словно пытаясь удержать уходящий день, но он успел выскользнуть, и лишь временами вдали мелькал его силуэт (а может, это был воздушный змей или след пролетевшего самолета), и вновь все заполнялось шелестом травы, к которому примешивались удары кирки. Обнаженные по пояс землекопы, побросав рубахи на древние обломки, рыли землю. Из–под корней деревьев проступали фундаменты зданий, обозначались улицы, между комьями земли виднелись изумрудный кусок мозаики или изогнутая, точно козье ребро, ручка амфоры…

Неужели это все, что осталось от древних Микен? Зачем прикасаются к ним кирки людей, по чьим рубахам ползают сейчас ящерицы? Обладай эти люди более живым воображением, они могли бы воскресить в душе погребенные под этой землей шаги и взгляды, увидели бы фонтаны, струи которых стекали по мраморным ступеням… Но это были простые землекопы из окрестных сел, они жевали дешевую колбасу (ее кожуркп свисали с кустов, как обрывки змеиной кожи). Рабочие покрикивали на коз, бродивших по раскопу, швыряли в них камнями, но упрямые животные, подбрасываемые пружинами своих кривых ног, раскачивали плоское вымя и тыкались мордами в расщелины между камнями, где не росло ни единой травинки, ни единого листика. Там, вероятно, притаилась оплетенная корнями душа мертвого города, и козы — эти зеленоглазые дьяволы — пытались коснуться ее, обдавая своим хриплым дыханием. Они взбирались и на гробницу Агамемнона, скатывались с поросшего травой купола, отряхали пахнущую навозом шкуру и снова карабкались вверх, на самую макушку…