Выбрать главу

По сценарию овцам полагалось настичь блудниц у врат ада, там от них должен отделиться дьявол в обличье козла и преградить дорогу блудницам. Каракачанин, восьмидесятилетний старик, такой же сухой и черный, как пастуший посох в его руках, невозмутимо стоял в лучах прожекторов: как–никак за это занятие заплатят денежки…

Поздно ночью, когда по бывшей портняжной мастерской поползли отсветы горящего дома и сквозь треск огня донеслось жужжание кинокамеры, так напоминавшее стрекот швейной машины, я пытался уснуть. Увы… Монотонные стежки киноаппарата прошивали комнату, где когда–то у окна стояла швейная машина моего отца.

С 1915‑го года трудился он тут — сразу же после того, как закончил обучение у портного в городе Фердинанде.

Дома, в котором я родился, тогда еще не существовало.

Когда я днем бродил среди его развалин, на глаза мне попалась золотистая плита из песчаника, на которой была вырезана дата закладки нашего дома — 24 апреля 1916 года.

В наших краях такого песчаника нет. Его привезли из–под Пирота, когда воздвигали Лопушанский монастырь. В стену нашей колокольни тоже вмуровано несколько таких золотистых плит. Каменщики вырезали на них фигуры птиц, драконов и каких–то коротконогих человечков с мечами. А в Лопушанском монастыре — с внешней стороны алтаря — я видел автопортрет камнереза: широкое лицо горца, закрученные кверху усы и чуть приметная улыбка, размытая дождями, которые прорезали складочки в углах рта.

Думаю, что плита, вделанная в стену нашего дома, привезена из Лопушанского монастыря, куда мой отец вместе со своим младшим братом Младеном и матерью (моей бабушкой Саветой) ходил в праздник пресвятой богородицы. Дед был тогда на фронте. Письма от него приходили из Велеса и Дойрана. Он спрашивал, зажил ли сломанный рог у буйволицы, купленной минувшим детом у одного калиманчанина, достроен ли дом, который жена начала строить с помощью сыновей и соседок. О том, живы ли, здоровы ли дети, дед спросить забывал, и позднее, когда я после смерти отца жил у него, он по–прежнему считал, что выражать свою нежность словами недостойно мужчины — главы семейства. Он всегда выглядел суровым и хмурым, говорил резко, о чем бы ни шла речь, хотя в глубине души был человеком мягким и добрым…

Дом возле церкви продолжал полыхать. Переговаривались киношники. Звякали овечьи колокольцы.

Пока блудницы готовились двинуться к вратам ада, где их должен был остановить каракачанский козел, в душу которого вселился дьявол, я думал о печальной судьбе моего родного дома, теперь уже и вовсе исчезнувшего с лица земли.

Апрель был жестоким месяцем для этого дома.

Мать рассказывала, как в один апрельский день, когда все вокруг расцвело, умер брат моего отца, Младен. Незадолго перед тем он вернулся с Петроханского перевала, где их стройбат прокладывал шоссе, свалился в тифу и две недели был между жизнью и смертью. Наступил день, когда он смог наконец приподняться на постели. Жена, вернувшись из города, увидала, что дело пошло на поправку, и на радостях дала ему кусок свежей булки. Больной покатал на сухом языке крошки, проглотил — и к вечеру его не стало.

Услыхав крики невестки, отец прибежал из мастерской, увидал разломанную булку и все понял.

— Что ты наделала! — закричал он, побелев как мел.

— Да я один кусочек… Да разве может человек от хлеба помереть? О господи! Видать, суждено ему было в молодые годы нас покинуть, меня, бедную, вдовой оставить…

Она содрогалась от рыданий, прижимая к груди выбеленную петроханскими дождями гимнастерку мужа с медными пуговицами и покоробившимися суконными полосками погон.

Сегодня, проходя мимо колокольни, я ощутил, какая необыкновенная стоит вокруг тишина. Поднял глаза к сводчатым прорезям в стенах и увидал, что колокола там нет. Воробьи, затеявшие на стропилах драку, роняли на меня перышки. Я подставил ладони, и мне почудилось, что на них опускаются не перья, а крупицы безмолвия.

Не было больше. колокола, превращавшего трепетание птичьих крыльев в тонкий, долго не затихавший звук… Все было погружено в молчание. В кронах цветущих деревьев, наверно, вились пчелы, но я не слышал жужжания, потому что не было колокола, что придавал гулкость всем этим звукам, сливавшего с ними раскаты своего глубокого, как вздох, голоса…

Все праздники и все печальные дни моего детства связаны с голосом этого колокола.

Я слышал от стариков, что его отливали нишские мастера. Наши односельчане — по большей части переселенцы из западных краев — перевезли его из Ниша в Живовцы на трех буйволиных упряжках. Колеса прыгали с камня на камень по разрытым дорогам, и колокол звенел тоненьким голоском, похожим на хруст снежного наста, когда переваливали через хребет, и басовито, громко — когда буйволы спустились в долину Огосты и шум буйных потоков заметался в его медном горле…