Выбрать главу

С такой «теоретической» подготовкой я пришел к художнику.

Картины, которые он мне показывал, восставали против всех учительских премудростей.

На одном полотне я увидел деревенских женщин: они стояли в лесу, среди деревьев, похожих на павлиньи перья. Лица женщин были синими и руки тоже.

— Как тебе нравится? — спросил он.

Я был смущен и чувствовал, что за моей спиной, невидимый, стоит учитель рисования (я мог пересчитать каждый волосок в его бровях), хитро усмехается и ждет моего ответа.

— Люди не бывают синими… — пробурчал я.

— Почему же не бывают? А если в них отразилась тишина безоблачного неба, дорогой? Нет, они могут быть синими! И даже золотыми, если долго думали о солнце…

Я вспомнил слова переплетчика, что его квартирант немного чудаковат, и украдкой взглянул в лицо художника. Оно, не будучи синим, излучало ту же тишину, которая была в картине с женщинами.

— Один мой друг, — продолжал художник, — нарисовал лошадей, скакавших по небу. Ты, наверное, видел таких лошадей на иконах: бывают красные, желтые, даже зеленые… Кто–то его спросил: «Мастер, я все понимаю, одно только не ясно, что едят твои кони на небе? Боюсь, что скоро от них останутся кожа да кости…» А тот ему ответил: «Для лошадей, которые могут скакать по небу, лучший корм — облака, мой друг…»

Разум мой противился всем этим фантазиям. Но где–то в глубине души, которая тоже противилась, мне вдруг начинало казаться, что к тихому сумраку, который впитался в синие лица крестьянок, примешивается дым очага: быть может, мама, склонившись над лучиной, дует сейчас на мелкие угольки, и дым, клубясь, делает ее лицо синим. Но конь моего отчима все еще ходил по земле, и стремена его покачивались, когда всадник тяжело спускался с седла; холодало, и отчим, зажав в руке клок сена, растирал взмыленные бока лошади… тогда я видел, что в глазах ее, обращенных к небу, все же отражаются облака…

* * *

Я чувствовал, что разговоры с художником вселяют в меня беспокойство.

Теперь я ходил и всматривался во все, что меня окружало, стараясь вникнуть в скрытую суть. В самых простых вещах я обнаруживал свой одухотворенный мир, мимо которого с таким невниманием и пренебрежением проходят люди. И это необыкновенное проникновение в мир обыденного обогащало меня нежданной красотой.

Возможно, сам того не желая, художник сделал меня другим, не таким, каким я был еще вчера. Он словно снял шоры с моего сознания. «Не видела, чтобы камень смеялся!» — слышал я строгий голос учительницы литературы и в тот же миг замечал, что камень смеется, смеется, повернувшись к солнцу, хотя с другой стороны на него налипла влажная земля со следами дождевых червей. Из–под камня там, где земля плотная и холодная, выглядывает худосочный цветочек, он силится расправить помятые желтые лепестки, а над ним, вся сотканная из звона, уже кружит пчелка, закручивая в спираль тоненькую проволочку воздуха.

Я поднимался рано и, ополоснув лицо, исцарапанное позеленевшей от старости латунной бритвой — семейной реликвией, блестевшей лишь там, где ее постоянно касались пальцами, — бежал к трамвайной остановке. Если бы меня кто–нибудь спросил, куда я спешу, я не мог бы ответить. Я никуда не спешил. Магазин, где продавались холст и краски и куда посылал меня художник, открывался гораздо позднее, а других срочных дел в центре города у меня не было. Но такова была привычка юношеских лет. Она была связана с деревней. В памяти моей всегда звучал топот взмыленной лошади, гиканье, от которого телега тарахтит торопливей и громче… Колеса прыгают по ухабам, узда, мокрая от пены и пота, впивается в губы лошади, огромная спина отчима подпрыгивает на передке, его шея, словно высеченная топором из корявого обрубка дуба, багровеет. «Злится!» — думаю я, сидя сзади, и жду, что телега вот–вот перевернется. Его грубая, неровная выгоревшая одежда облеплена колючками репейника и похожа на вытертую каракулевую шубу…

Моя душа тоже была облеплена колючками репейника. Я уже не раз пытался выдрать эти колючки, но они цепко впились и причиняли мне боль. Я уже смирился, понимая, что они останутся во мне на всю жизнь.

Спеши! Зачем? Просто спеши, чтобы не упустить неповторимые минуты, которыми одарила и наказала нас жизнь, — спеши, пока не пришло время печально улыбаться и грустить о том, что они минули безвозвратно…