За темными стволами тополей мелькают светлые, запотевшие от человеческого дыхания окна набитых трамваев. Колеса скрежещут на поворотах, им вторит шипя–щая зеленая молния дуги, рассыпая искры по серой заиндевевшей крыше вагона. Провода качаются, с них падают крупные мутные капли…
По утрам весь город читал газеты. Казалось, война была далеко, но линотипные строчки делали ее совсем близкой, и большие шапки заголовков темнели, словно покрытые гарью. Я видел, как люди шли по аллее, не замечая дождя, сосредоточенно уткнувшись в развернутые шуршащие газетные страницы; спотыкаясь и ступая в лужи, они отходили в сторону, топали мокрыми ботинками, протирали подкладкой пальто запотевшие очки и молча шли к трамвайной остановке.
Многих раздражает трамвайная давка, мне же она всегда нравится. Я стою среди леса поднятых рук, держащихся за качающиеся кожаные поручни. Руки еще вялые от сна. Толчок — и вверх поднимаются новые руки, а воздух наполняется тиканьем часов, похожим на пчелиное жужжание (какой–нибудь рассеянный человек вполне может подумать, что в вагон залетела пчела, и даже поискать ее глазами). Я улыбаюсь, мне приятно слышать шелест газетных страниц, пахнущих деревьями и дождем (для меня это запах осеннего утра) с легкой примесью тревоги и ожидания. Рядом с газетными страницами я вижу незнакомые лица, и мне доставляет особый интерес читать те «новости», которые отпечатала на них минувшая ночь. Вот стоит девушка в пальто с пушистым воротничком, словно сотканным из пуха одуванчиков. Он касается ее щек, приподнимает развившиеся каштановые пряди и делает еще таинственней и притягательней сиреневую тень вокруг век. Я вижу, что в ее глазах отразилась рука, поднятая для прощального привета, слышу шуршание плаща — вот в зеркале прихожей мелькнул пестрый шарф, замок щелкнул, пряжка пояса, который болтается за спиной спешащего мужчины, ударилась о косяк двери, и шаги, мягко подпрыгивая, стали спускаться по ступеням… «Не зажигай свог на лестнице, у нас любопытные соседи!» — хочет сказать девушка и плотнее кутается в халатик, еще хранящий в складках тишину мужской нежности и такой же сиреневый, как тени вокруг век…
Утром весь город тем и занимается, что читает газеты. Люди ищут в хаосе новостей надежду, а находят тревогу… Я ступаю на тротуар — здесь, у трамвайной остановки, он весь усыпан раздавленными сигаретными окурками.
Дует ветер. Газеты развеваются над плечами прохожих, словно хотят сделать их крылатыми. Но люди сопротивляются порывам ветра и, накрепко пригвожденные к земле мыслями о чем–то срочном и неотложном, продолжают свой путь.
Как–то я пошел на базар, чтобы купить саженцы для одного моего родственника. Аромат базара я уловил прежде, чем улица вывела меня на площадь, где в беспорядке стояли лотки, крытые провисшим брезентом или листами фанеры, покоробившимися от влаги и продырявленными осколками зенитных снарядов. Этот аромат приносили порывы ветра, и даже с закрытыми глазами я мог безошибочно сказать, что с правой стороны, у стены мануфактурного магазина, сидят крестьянки с огромными корзинами цветов. У них черные руки и черные лица, пахнущие свежей землей и корнями, и этот черный цвет, до боли сжимающий мне сердце, смешивается с запахом, струящимся от цветов. Дальше идут лотки каракачан. Запах цветов слабеет, доносится лишь аромат хризантем, и почему–то я вспоминаю далекую зиму моего детства. Когда я болел, мама натирала мне спину скипидаром, царапая кожу потрескавшимися ладонями. В его терпком запахе я слышал запах инея, и мне становилось холодно.
А сейчас я словно вступил на луг с высокой шелковистой травой, словно утонул в запахе каракачанских рун. Здесь и звон колокольцев, позеленевших от горных ливней, и дух мокрых глинистых перелогов, изрытых следами овечьих копытец, и господствующий над всем этим запах грабовых лесов, прозрачных в лучах восходящего солнца, и песня далекой птицы — не песня, а эхо, которое ударяется о скалы, такое же прозрачное и сияющее, как сам лес.
Каракачанка прядет, сидя прямо на тротуаре. Красная безрукавка, до черноты загорелые руки. Почему все руки, которые я любил, осенью были черного цвета? Тянется, покачиваясь, нить, а в ней и порхание птицы, и медные колокольцы — перезвон становится громче и чаще, словно стадо гонит вниз по склону сам вечер… Я иду, медленно, сосредоточась, боясь задеть эту нить и прервать голос моих далеких гор.
Вот как много может дать человеку осенний базар. Будничный базар, приютившийся среди развалин познавшего бомбежку города.
У художника был хороший знакомый — певец. Они были знакомы давно. Художник много раз слушал его в опере, встречал у общих знакомых за чашкой кофе. Высокий, стройный, с бледными кистями рук (темный костюм подчеркивал их белизну), певец всегда старался казаться утонченным. Он ухаживал за женой художника. Взяв Марию за локоть, он подводил ее к окну или к раскрытой балконной двери, что–то показывал и, наклонившись, прищурившись, говорил медленно, нараспев, словно исполнял речитатив; потом отстранялся с легким поклоном и, подняв глаза к потолку, снова говорил, наслаждаясь собственным голосом. Он подбрасывал слова в воздух, как жонглер свои пластмассовые шарики, и смотрел на их легкое бесплотное кружение; чудилось, протяни он сейчас руку, и они упадут на раскрытую ладонь.