Взглянув на вокзальные часы, курсант подумал, что до места осталось каких–то тридцать минут. Там его ждут однокашники. Он вспомнил, что они договорились, вернувшись из отпуска, рассказать о всех своих любовных приключениях, и представил, как они будут изощряться в выдумках.
Только он один будет молчать. Он не станет рассказывать им о девичьей трагедии.
Через много лет я снова приеду в село. Мне навстречу попадутся грузовики, везущие старые, закопченные балки, те самые балки, которые в годы моей юности слушали, как ночью, будя уснувших домочадцев, на черепичную крышу падают спелые яблоки, как по двору идет припоздавший человек и его шаги, обшарив дорожку, затихают на каменных ступенях. На балках будут сидеть люди, мои односельчане, такие же старые и молчаливые, как останки их домов. Они так долго прожили вместе, что почти сроднились — люди и вещи часто отдают друг другу частицу самих себя. Теперь люди поселятся в новых кварталах на окраине ближайшего городка, и за их окнами, куда ни глянь, будет выситься, тревожа сердце, огромная дамба нового водохранилища.
Село смолкнет, припадет к земле, чтобы проститься с корнями деревьев, над которыми скоро занесут топор. Воспоминания о веснах, наполненных буйным цветением персиковых садов и шумом крыльев прилетевших аистов, будут бродить вокруг разрушенных домов — от них остались лишь ступени каменных лестниц, одиноко торчащие над развалинами, ведущие не в теплые сени, а в пустоту серого неба.
Таким будет этот уголок земли, где я когда–то, растопырив ручонки, сделал первые шаги и, ухватившись за спинку кровати, повернув к окну наполненные слезами и страхом глаза, увидал, как ко мне тянет руки цветущее дерево… и смеется так громко, что стекла звенят…
Я пойду по опустевшему селу, и те немногие из моих односельчан, чьи дома еще не разрушены, меня не узнают — я не был здесь уже много лет — и на мое приветствие ответят лишь коротким кивком. Я буду идти и удивляться, как много всего хранит моя память: вот я чувствую запах белых лилий, цветших в нашем саду четверть века назад, слышу, как мама гремит чистой посудой и вилка, выскользнув из ее мокрых рук, со звоном падает на пол… Где этот пол? Передо мной лишь большие камни, служившие когда–то фундаментом отчего дома, из щели торчит соломенная шляпа с полями — возможно, я носил ее в детстве. На камне, приподнявшись на передних лапках, сидит серая ящерица, я мог бы решить, что она тоже высечена из камня, но ящерица дышит, ее беленькая грудка легонько колышется.
И тогда я увижу, что по крутой улочке, со стороны мельницы, идут люди. Длинные, как палаши, листья дикого ореха, этого полновластного хозяина запустелых мест, будут мешать мне разглядеть их лица, но я замечу, что на людях черные одежды. А когда они начнут подниматься в гору и листья ореха отстранятся, чтобы пропустить их на шоссе, я пойму, что это похоронная процессия, и сниму шапку. Во главе процессии, единственная одетая во все белое, будет идти девочка с цветущим саженцем — цветы на нем уже увяли, и свежими кажутся лишь привязанные к веткам серебряные ленты. Девочка замедляет шаги, а саженец в ее руках, трясущихся от плача, вспыхивает и разгорается…
Я увижу головы волов с длинными рогами (на рога будут повязаны шелковые платки, точно так, как их повязывают в свадебный день), а за телегой с гробом — женщину (страдание согнуло ее плечи, а черный платок почти закрыл лицо). Вглядевшись, я узнаю Магдалену. Мы встретимся взглядами, и мои глаза затуманятся слезами. Шелковые платки будут развеваться над рогами волов и, преломляясь в моих слезах, вытягиваться и сливаться с облаками. Рядом с Магдаленой будет идти ее муж, паровозный машинист, огромный в своей черной форменной шинели, и, кусая губы от горя, смотреть на зеленый саженец, который то появляется, то снова исчезает за головами волов. Он вспомнит, как, бывало, по вечерам, когда он возвращался из рейсов, его маленькая дочурка вот так же, как это деревце, которое будет теперь расти на ее могиле, пряталась за спинку кровати, чтобы потом неожиданно броситься к нему навстречу и, улыбаясь, раскрыв ручки для объятия, прижаться лицом к его черной шинели, ощущая щекой холодное прикосновение латунных пуговиц.
У меня больно защемит сердце, когда я взгляну на Магдалену, такую любимую и такую ненавистную мне когда–то женщину, принесшую мне в юности столько радости и горя. Мне будет больно за незнакомого мне человека, чьи большие ладони так смяли фуражку, что козырек ее треснул.
И я еще раз пойму, что пережитое не уходит безвозвратно, что наступает час, когда оно снова тревожит нас и встает с мучительной реальностью, такое же живое, как эта серая ящерица, что смотрит сейчас на меня с развалин отчего дома. Вот ее озарило солнце, и она стала золотой.