А мама хозяйничала в новом доме. Громко хлопала дверьми, поливала и мела цементную лестницу, шлепая босыми толстыми ногами, и старалась казаться веселой: пусть люди не думают, что она ошиблась в своем выборе. Но даже в веселых словах, сказанных соседке или мужу (он тяжело взбирался на лошадь, и седло, прогибаясь, скрипело под его грузным, неповоротливым телом), можно было уловить печаль. Мама тосковала по мне и по всему тому, что ушло безвозвратно. (Спустя годы и я пойму, что человек может тосковать даже по паутине в углу комнаты, если она связана с дорогими воспоминаниями.) Во сне, касаясь локтем этого чужого для меня человека, она наверняка слышала скрип платяного шкафа, стоящего в нашем доме, — орехового, с инкрустацией (в виде птичек) на золотистых дверцах. Там висел охотничий патронташ моего отца с несколькими неиспользованными патронами, которые словно ожидали, чтобы он, отогнув длинный металлический язычок, торчащий над шейкой приклада, вложил их в двустволку. Там висели платья моей матери, которые она все еще не забрала, и стояли ее туфли (на одной туфле засохла прилипшая к каблуку травинка). Эти вещи тешили меня обманной надеждой, что настанет день, мама вернется — и снова дом наполнится звоном тарелок и благоуханием хлеба, смешанным с запахом теплого пепла и хмельного кваса, а она подвинет стулья к столу, прищурясь, облизнет ложку (не пересолена ли похлебка?) и громко скажет, не столько приглашая, сколько приказывая:
— А ну, мыть руки и садиться, грешно, чтобы хлеб ждал!..
Дедовы картофелины бухали в печке, рассыпая свой перламутр, и прогоняли мои видения. Запах нафталина и беззаботного детства, которым веяло из старого платяного шкафа, исчезал, и я начинал думать о лете, о том, что оно скоро кончится и в нага дом снова придет забота — об учебниках, тетрадках, обуви и городском жилье, — придет, как туман с берегов Огосты, сквозь который видны лишь кривые стволы тутовника, растущего вдоль ограды.
Этим летом начали мерить леса по ту сторону Огосты. Как–то утром я повстречал лесника. Он был босиком, в накинутой на плечи вязаной фуфайке и форменной фуражке, сдвинутой к левому уху, но так, что ее кокарда приходилась точно посреди лба, там, где продолжается «мысленная линия носа», как говаривал мой дед, повторяя любимое выражение своего взводного, унтер–офицера Будинского пехотного долка.
Фуражка для лесника была символом данной ему власти; он мог ходи–ть в старохт одежонке, чтобы не трепать форму по кустам и оврагам, но никогда не появлялся на людях без фуражки. Шутники рассказывали, что как–то видели его купающимся в Огосте: одежда брошена на камень возле заводи, ремень, скрученный, лежит сверху (пряжка его напоминает голову полоза), а фуражка красуется на башке голого мужика. И кокарда — точно по-< среди лба! Окунается лесник, но–только до плеч, осторожно загребает воду пригоршнями, трет мясистые руки и не смеет плеснуть сильнее, чтобы нендроком не замочить свой пресловутый головной убор…
В то утро, когда лесник остановил меня на дороге, козырек его фуражки был натерт клещевинным семенем, а кокарда надраена до блеска. Этот парадный глянец делал его смешным. В брюках, потерявших всякую форму, в старой драной фуфайке, босой — у него были большие ступни с потрескавшимися пятками, между пальцами засохла глина, — он был недостоин носить эту венчавшую его голову корону из грубого зеленого сукна.
Достоин или не достоин, но он носил ее с той дисциплинированностью, которая присуща людям недумающим: вместе с «короной» он спокойно и беззлобно принял титул Лесного Царя, хотя и чувствовал в нем скрытую издевку. Под этим прозвищем его знала вся округа.
< Наш разговор был коротким. Лесной Царь предложил мне помочь ему мерить лес. Он сказал, что договорился еще с одним пареньком: они будут орудовать рулеткой, а я вбивать и нумеровать колыипуг и делать насечки на деревьях, предназначенных для порубки. Вот и все.
— Работка — не бёй лежачего! — сказал Лесной Царь и натянул сползшую с плеча фуфайку. — Знай постукивай топориком. Здесь тебе кукушечка прокукует, там, на меже, черешенкой полакомишься… Идешь себе не спеша тенечком, а денежки каплют!