Утром весь город тем и занимается, что читает газеты. Люди ищут в хаосе новостей надежду, а находят тревогу… Я ступаю на тротуар — здесь, у трамвайной остановки, он весь усыпан раздавленными сигаретными окурками.
Дует ветер. Газеты развеваются над плечами прохожих, словно хотят сделать их крылатыми. Но люди сопротивляются порывам ветра и, накрепко пригвожденные к земле мыслями о чем–то срочном и неотложном, продолжают свой путь.
Как–то я пошел на базар, чтобы купить саженцы для одного моего родственника. Аромат базара я уловил прежде, чем улица вывела меня на площадь, где в беспорядке стояли лотки, крытые провисшим брезентом или листами фанеры, покоробившимися от влаги и продырявленными осколками зенитных снарядов. Этот аромат приносили порывы ветра, и даже с закрытыми глазами я мог безошибочно сказать, что с правой стороны, у стены мануфактурного магазина, сидят крестьянки с огромными корзинами цветов. У них черные руки и черные лица, пахнущие свежей землей и корнями, и этот черный цвет, до боли сжимающий мне сердце, смешивается с запахом, струящимся от цветов. Дальше идут лотки каракачан. Запах цветов слабеет, доносится лишь аромат хризантем, и почему–то я вспоминаю далекую зиму моего детства. Когда я болел, мама натирала мне спину скипидаром, царапая кожу потрескавшимися ладонями. В его терпком запахе я слышал запах инея, и мне становилось холодно.
А сейчас я словно вступил на луг с высокой шелковистой травой, словно утонул в запахе каракачанских рун. Здесь и звон колокольцев, позеленевших от горных ливней, и дух мокрых глинистых перелогов, изрытых следами овечьих копытец, и господствующий над всем этим запах грабовых лесов, прозрачных в лучах восходящего солнца, и песня далекой птицы — не песня, а эхо, которое ударяется о скалы, такое же прозрачное и сияющее, как сам лес.
Каракачанка прядет, сидя прямо на тротуаре. Красная безрукавка, до черноты загорелые рукн. Почему все руки, которые я любил, осенью были черного цвета? Тянется, покачиваясь, нить, а в ней и порхание птицы, и медные колокольцы — перезвон становится громче и чаще, словно стадо гонит вниз по склону сам вечер… Я иду, медленно, сосредоточась, боясь задеть эту нить и прервать голос моих далеких гор.
Вот как много может дать человеку осенний базар. Будничный базар, приютившийся среди развалин познавшего бомбежку города.
У художника был хороший знакомый — певец. Они были знакомы давно. Художник много раз слушал его в опере, встречал у общих знакомых за чашкой кофе. Высокий, стройный, с бледными кистями рук (темный костюм подчеркивал их белизну), певец всегда старался казаться утонченным. Он ухаживал за женой художника. Взяв Марию за локоть, он подводил ее к окну или к раскрытой балконной двери, что–то показывал и, наклонившись, прищурившись, говорил медленно, нараспев, словно исполнял речитатив; потом отстранялся с легким поклоном и, подняв глаза к потолку, снова говорил, наслаждаясь собственным голосом. Он подбрасывал слова в воздух, как жонглер свои пластмассовые шарики, и смотрел на их легкое бесплотное кружение; чудилось, протяни он сейчас руку, и они упадут на раскрытую ладонь.
Художника это не раздражало, а лишь казалось забавным, хотя в манерах певца, в его узком бледном лице с острыми скулами, на которых болезненно розовел румянец, было что–то от паяца. Он продолжал находиться в роли н после того, как шпага и пурпурный плащ уже повисли на вешалке в узкой артистической уборной, грим был снят и только под глазами остались легкие тени. Он жестикулировал в гостях и в кафе, забывая, что он не на сцене, а шагая по улице энергичными шагами, украдкой поглядывал, не останавливаются ли восхищенные прохожие.
Однажды осенью художник встретил певца на узкой, поросшей дурманом улочке старинного рыбацкого городка. Там возле деревянных домов сидели мужчины и перебирали сети — пробковые поплавки шуршали по каменному настилу. Певца трудно было узнать. На нем была какая–то клетчатая рубаха, старый бежевый пиджак и давно не глаженные брюки. Художник решил, что обознался, и прошел мимо. Но сиплый, простуженный голос заставил его обернуться. Да, это был певец. Лицо его осунулось, под глазами лежали черные тени — как бывает после затяжной бессонницы. Художник подумал, что, верно, с ним случилось несчастье, хотел было расспросить, но постеснялся. Они молча пошли рядом.