Выбрать главу

Мать покорно поддакивала. Только спросила:

— Небось кровать мою из кухни на чердак перетащили?

— Да, мама. Мы туда холодильник поставили.

— У меня под тюфяком сверток… фотографии старые.., Привези, если когда еще приедешь… А можно и по почте…

Невестка взглянула на часики.

— Очень жаль, мама, но нам пора, засиделись. Приятно было повидаться. Дорога ужасная, да еще на Петрохане задержимся — утрой там овечье молоко продавали, в кринках. Хорошо бы на обратном пути захватить.

Старухе оставили сдобную булку и коробочку рахат–лукума. Внучка долго уговаривала бабушку взять в рот хоть один голубоватый брусочек, в котором сидели ядрышки ореха. Старуха отказывалась — разве вставными зубами прожуешь эту вязкую массу?

Машина забуксовала, со свистом скользили по траве колеса. Сын опустил стекло, чтоб попрощаться, и заметил, что мать вытирает слезы. «Чудно все–таки они устроены, — подумал он. — Материнская любовь — она какая–то неистребимая…»

Машина поднялась по скату холма, юркнула в ракитник, раскинувший над дорогой свою опаловую листву.

Обернувшись назад, сын увидал во дворе дома престарелых лишь ряды развешанного белья. Потом машину закачало, дорога пошла вдруг резко в гору, вершина холма срезала с исчезавшего здания крышу, полоска черепицы на секунду задержалась в небе и рухнула в бездну, пролегавшую между холмами.

— Мы незнакомы, — проговорила, подойдя ко мне, женщина и смахнула упавший на лоб завиток. — Но если вы друг покойного художника, которого все мы очень любили, я могу быть с вами откровенной. Однако разрешите сначала представиться: Антония Наумова, актриса немого кино.

Сидевшие па лавочке люди засмеялись.

«Помешанная, наверно, — подумал я. — Разве мало таких, что в преклонном возрасте воображают себя не только киноактрисами, даже царскими особами…»

— Пускай смеются. Не обращайте внимания, — продолжала женщина. — Они надо всем смеются. Будь они чуть воспитанней и умнее, они начали бы с себя. А для ближнего нашли бы доброе слово… Да, незнакомый друг мой, великое дело манеры. Комплименты. Умело поднесенная ложь, на мой взгляд, приятней, чем безвкусно изреченная истина. Изящная фальшь тоже по–своему красива. Ни декораций, ни занавеса, а ты ощущаешь себя на сцене…

Мне казалось, что я слышу затверженные реплики из какой–то роли. Отчетливая дикция, приглушенный тембр, слегка сощуренные глаза…

Женщине было лет шестьдесят пять — о том свидетельствовали морщины на нежной белой руке, украшенной двумя золотыми перстнями, и вздувшиеся жилы на шее, прикрытой высоким кружевным воротничком. А вот на лице — ни единой морщинки. Гладкая матовая кожа, чуть заостренные черты. Впрочем, золотистые миндалевидные глаза несколько смягчали их, придавали лицу уравновешенность, усиливали впечатление изысканности и артистизма.

Эти глаза были сейчас устремлены на меня. После чрезмерно театральных слов их цвет напомнил мне нечто совсем будничное — например, занавеску, долгие годы вы–цветавшую на чьем–то окне. Яркая губная помада и рыжеватый отлив многократно крашенных, поредевших волос напоминали о захудалых провинциальных подмостках. Пропитавшись хной, кожа надо лбом была темно–розовая и казалась воспаленной.

Что говорить, старость произнесла свой неумолимый приговор. И тем не менее стоявшей передо мной «актрисе немого кино» удалось пронести сквозь годы частицу былой красоты. Рождая, грусть и умиление, она проглядывала сейчас сквозь шелк коричневого платья, обрисовавший бретельки лифчика, в линии бедер — все еще закругленных п стройных, в походке, напоминавшей походку балерин — энергичное выбрасывание коленей при царственной неподвижности корпуса.

Еще кое–что выдавало возраст и, может быть, одиночество Антонии: потертые, лоснящиеся замшевые туфли и спустившиеся петли на чулках. Как трещины, сбегали они по ее ногам — от колена до пятки, — и почему–то именно они всего больше сказали мне о непокорной беспомощности этой женщины, которая пытается спрятать свое истинное лицо под маской самоуверенности и ложной патетикой речи.

* * *