Я вхожу в зал. За роялем сидит молодой человек, вроде знакомый, и играет Шопена. Подхожу. Меня завораживает, как музыка отражается в его лице, в его глазах, еще больше — то, с какой нежностью его пальцы прикасаются к клавишам. Мы встречаемся взглядами, улыбаемся друг другу. Контакт возникает в тог же миг, как безоговорочное утверждение нашего безусловного соответствия друг другу. С этого момента мы больше не расставались.
В наших отношениях мне все казалось естественным и простым, хотя подруги как раз находили тут какие-то сложности. Ну и что, что у Димы на тот момент были две любовницы, о которых знали все, и уж конечно, я тоже. Одной из них была молоденькая жена пожилого врача, сама тоже врач, а второй — знаменитая тогда в Латвии слаломистка. Дима и сам был страстным лыжником. Меня эти детали, толки о которых не смолкали, как ни странно, почти не задевали. Я уже знала: любимая и любовница зачастую не одно и то же. Его частная жизнь ведь началась задолго до меня, и наши отношения развивались шаг за шагом, осторожно и медленно, но неумолимо. Прошло очень много времени, пока они стали совсем близкими. Дима не торопил меня, он обращался со мной так бережно и осторожно, словно я была из фарфора. Обе вышеупомянутые дамы вскоре как-то незаметно исчезли из его жизни.
Я всегда любила музыку. Дима сделал ее для меня еще ближе, он меня даже научил читать партитуры. Придя в гости, он садился за рояль, просил меня задать мотив, который в тот момент отвечал моему настроению, и на его основе импровизировал так чудесно, что казалось, я таю, как воск. Мы начали всюду ходить вместе. В оперу, па концерты, особенно симфонические. В первую нашу зиму в Рижской опере уже работал знаменитый дирижер Лео Блех, музыкальная жизнь бурлила, и мы нс пропускали почти ничего, достойного внимания. С некоторой самоиронией я решила: любовь в сопровождении музыки еще неотразимей.
время я заметила необычайно равномерную, тесно связанную во всех своих проявлениях культурную среду. От рижского интеллигента до крестьянина на дальнем хуторе не чувствовалось кардинальных различий в культуре. В книжном шкафу броценского хозяина я нашла тс же книги, в том числе недавно вышедшие, которые читали и о которых спорили мои рижские знакомые. Помню, особенно увлеченно мы с хозяевами обсуждали полюбившихся читателям в то время северных авторов. Культурные занятия были делом обыденным, в волости многие пели в хоре, играли в театре, ездили в Салдус, Лиепаю и Ригу смотреть спектакли, называли имена любимых художников. Сельские жители знали не только народные песни, но и те, что только-только вошли в репертуар горожан и передавались по радио. Люди города, люди села могли беседовать на основе идентичных культурных понятий и на серьезные, и на "легкие" темы. Деревенская публика мне очень нравилась— как правило, перед тобой были аутентичные индивидуальности. В Риге меня порой раздражало некритичное следование модным клише, эстетическим образцам, проповедуемым в кино или на страницах популярного журнала АфШа.
Много позже, в советское время, работая в редакции лиепайской газеты и разъезжая по Курземе, я видела, что во многом удалось сохранить интенсивную духовную жизнь, глубокие и сердечные культурные традиции, что они смогли выстоять даже в условиях советской унификации. Мы сами, живя здесь, часто не осознаем и недооцениваем это явление, смотрим, как па нечто само собой разумеющееся. В других местах совсем не гак. Рядом с выдающимися культурными сокровищами и интеллектуальной элитой Москвы и Петербурга — непроходимое болото темноты, несколько параллельных миров. Так же, как еще в детстве я знала, что берлинец — человек совершенно другой категории, чем обыватель из немецкого провинциального городка. Сказанное
может показаться уж очень упрощенным, однако в тогдашних впечатлениях была своя доля правды. Мне казалось, что в латвийской провинции нс было провинциальности как духовного определения. Провинциализм я научилась распознавать по узколобому и ограниченному образу мыслей отдельных людей или целых групп вне зависимости от их местожительства, имущественного положения, сословия. В той же нашей Риге. И тогда, и сейчас.
Конечно, тем поздним летом 1939 года мне было не до философских обобщений. Я была счастлива. В Броцене па неделю в гости приехал мой друг, и мы провели вместе незабываемые дни. Дима сразу же покорил моих хозяев. Он сел за рояль, стоявший в большой комнате, играл и на аккордеоне. "В нашем доме давно не слышали такой хорошей музыки", — радовался хозяин. Мы старались, как могли и умели, принимать участие в полевых и садовых работах, но и свободного времени хватало на то, чтобы пускаться в странствия на велосипедах, купаться в озере и просто наслаждаться присутствием друг друга.
В Ригу я вернулась с чудесными воспоминаниями. Первого сентября должна была начаться школа. Мой последний гимназический год. На политическом небосклоне множились и густели валы черных туч. Только что было заключено какое-то неожиданное соглашение между гитлеровской Германией и сталинским СССР. Люди подозревали, что это не к добру. Пройдет всего несколько дней, и в Бироне вспыхнет роковой, безудержно разрастающийся пожар Второй мировой войны. По все угрозы, тревожная и опасная действительность существовали где-то па периферии моего сознания. Я была счастлива.
С таким светлым чувством я прожила свой последний школьный год. Все, казалось, было в идеальном порядке. С учебой вплоть до заключительных экзаменов — никаких проблем. Каждый день я чувствовала рядом присутствие близкого человека. Уверенность в том, что я любима и защищена,
родители дали мне с раннего детства, и эти первые серьезные отношения, с которыми я не знала ни боли, ни разочарования, подтверждали: жизнь прекрасна.
Все же события, обрушиваясь лавиной, не могли не задевать и нас. Финская война — вторжение Красной Армии на землю Суоми, тяжкие испытания зимней кампании, героическая оборона линии Маннергейма, и все это гак близко от нас! Ыо в конце концов финский Давид, хоть и с большими жертвами, одолел советского Голиафа. Хотелось верить, что и дальше все как-то уладится. Правда, неуютно становилось на душе при мысли о советских военных базах, которые на основании нового договора разместились на территории Латвии, иногда случалось встретить офицера в чужой некрасивой форме, но в целом советские гарнизоны вели себя настолько ненавязчиво, вежливо и дисциплинированно, что сохранялись наивная вера: правительство наверняка знает, что делает! — да и некоторое доверие к намерениям и подписям сторон, скрепившим международный договор.
Зима 1939/40 года прошла для меня в радостном самообмане. Еще никогда я не переживала столь головокружительного успеха во всем, к чему прикасалась.
КАК В РУССКОЙ КЛАССИКЕ
До того, как перейти к резким поворотам моей жизни, расскажу еще о родных Димы, которые стали и моими. Судьбы этих людей в катаклизмах двадцатого века также были поистине удивительн ы ми.
Старший брат Диминого отца в годы Первой мировой войны служил в царской армии фронтовым врачом, женился на русской дворянке, спасал и охранял ее в завихрениях революции и гражданской войны и во время репатриации латышей привез в Латвию. Оба брата были медики, Димин отец — стоматолог, дядя — пульмонолог (специалист но легоч и ы м заболевайиям).
С началом войны многие благородные девицы, в том числе и царские дочери, стали сестрами милосердия. В приливе патриотизма они сменяли привычные наряды на форменное платье медсестер и отправлялись служить в лазареты. Фронтовые врачи, в том числе и Димин дядя, и сестрички ели за отдельным, офицерским столом. Как-то за ужином один из высших офицерских чинов позволил себе презрительно отозваться о жидах. Димин дядя встал и влепил говорившему пощечину, добавив, что готов встретиться с ним на дуэли. Офицер в ответ .тишь пожал плечами, — не будет же он стреляться с доктором, который вовсе не является настоящим офицером и опять же принадлежит к той самой нации... Нашлись фронтовые товарищи, назвавшие такое поведение трусостью, а гордый и смелый поступок молодого врача одну из сестричек привел в такой восторг, что она влюбилась и вышла замуж за того самого доктора.