О том, насколько опасно было даже пытаться приблизиться к евреям, свидетельствовали доски с надписью, выставленные в разных местах (надпись я списала с фотографии, которую Дима принес мне, чтобы я смогла и визуально представить, как выглядит граница кошмара). На двух языках — немецком и латышском — прохожих предупреждали: "В тех, кто попытается перелезть через ограду или установить контакт с обитателями гетто, будут стрелять без предупреждения".
Все труднее становилось пробраться с передачами и к тем, кого, точно каторжников, гнали на работу, и к тем, что теснились, подобно прокаженным, за колючей проволокой. Я об этом все чаще слышала от Эмилии. Мы договорились, что Дима в ту сторону ходить не будет. Ом должен был выказывать всем своим видом то же безразличие, какое, точно маску поведения, приняла латышская Рига. Что скрывалось там, в глубине, за маской? Скрывалось, наверное, разное. В огромной амплитуде между двумя противоположными полюсами.
Мы знаем, что гетто находилось в ведении аппарата обербургомистра Витрока, под охраной роты латышских шуцманов лейтенанта Данцкоиа. Так это продолжалось с октября по декабрь 1941 года, пока не завершилась "акция" — уничтожение латвийских граждан-евреев в Риге.
Настали роковые дни конца ноября — начала декабря 1941 года. 29 ноября муж пришел из университета и сказал, что все работоспособные мужчины остались в малом гетто, а женщин, детей и стариков построили в длинные колонны и куда-то погнали. Часть гетто теперь опустела.
Вскоре, ознакомившись с двумя приказами, мы узнали подробнее, что именно происходит. В семь утра 29 ноября всем работоспособным мужчинам, начиная с 17 лет, приказали построиться. Их увели в уже заранее отгороженную часть территории, которую называли малым гетто. Там мужчины жили еще некоторое время, и оттуда их выводили на работу, обеспечивая нужды воинских частей. Второй приказ гласил: "Всем неработоспособным мужчинам, всем женщинам и детям подготовиться к перемещению в другой лагерь. С собой разрешается взять вещи весом до 20 килограммов". Устно им объяснили, что гетто надо освободить, поэтому их перемещают в другой лагерь. Однако, как мне потом рассказали оставшиеся в живых, многие понимали, что приказ этот означает смерть. Когда обитателей гетто выгоняли из квартир, многих немощных стариков, которые не могли шагать в колоннах, убивали тут же. Я читала в некоторых исторических источниках, что с улиц гетто тогда увезли около 800 трупов. Однако на тог момент, в конце ноября, нам точно еще ничего не было известно, кроме того факта, что в гетто никто больше не вернулся. Восьмого декабря произошла вторая акция, в которой точно так же расправились с теми обитателями гетто, которых нс взяли 29 ноября. Теперь в малом гетто оставались лишь рабочие-мужчины, только что потерявшие свои семьи.
Оба раза колонны открыто, на глазах у всех, гнали по улицам города. Уже вскоре распространился слух, что этих людей не отослали ни в какие лагеря, а расстреляли здесь же, за городом, в лесу, в основном — в Румбуле. Характерно, что власти даже не пытались опровергать слухи. Все будто объединились в немом молчании о случившемся. Со временем многие и сами поверили в то, что ничего не знали. Жили гак, как будто этих тысяч уничтоженных людей никогда не существовало.
Впервые в Европе это произошло в столь огромных масштабах. А гетто не пустовало, его уже заново заселяли евреями, которых сюда доставляли из Средней Европы. Об этом тоже знали все, кто хотел знать. Уже 30 ноября прибыл первый эшелон из Берлина. Так как гетто пока еще не опустело, почти тысячу человек сразу же расстреляли. Следом один за другим начали прибывать транспорты из Германии и Австрии. В начале 1942 года их число настолько возросло, что пожилых людей начали убивать сразу по прибытии поездов на станцию Шкиротава. И по сегодня в точности не выяснено число погибших или перевезенных в другие концентрационные лагеря. Всего в Ригу, по неполным данным, были доставлены из Германии, Австрии и
Чехословакии 24 603 человека (убиты — примерно 11 000) и еще несколько тысяч из Венгрии и Литвы. Несколько составов ушли и в Эстонию. Последними, кого привезли в пустое гетто, были вроде бы евреи из Кёльна. В Германии и Чехии продолжается широкое расследование и документирование этих событий, активный сбор воспоминаний, свидетельств, издание соответствующей литературы и ее использование в процессе образования. На эту тему создан и ряд документальных фильмов.
Дима и Эмилия приносили ошеломляющие рассказы очевидцев. Все, что обитатели гетто взяли с собой из дому, отобрали уже заранее, главным образом, ценности и сменную одежду. У края ямы обреченных заставили совсем, догола раздеться. Пьяные палачи после расстрела женщин, детей и стариков побросали их одежду в грузовики и отвезли обратно в город. В некоторых европейских государствах не только жители старались защитить своих евреев, как это было в Дании и Болгарии, по и сами евреи оказывали вооруженное сопротивление, хотя и сознавали невозможность победы (вспомним знаменитое восстание Варшавского гетто). У нас не произошло ни того ни другого. Большинство наших евреев в замешательстве и ужасе покорились судьбе.
В ноябрьских и декабрьских акциях погибли все мои близкие — мама и ее родители, вторая бабушка, дядя Макс, тети, маленькие двоюродные братья, общим числом семнадцать самых близких родственников. Как догадываюсь, их увели из гетто уже в первых колоннах, хотя я никогда уже не узнаю всей правды. В живых остались только тетя Эдит и обе двоюродные сестры, уехавшие в Россию с военным госпиталем, в котором работал дядя Давид Глинтерник, бывший капитан медицинской службы Латвийской армии, а также мамина двоюродная сестра Фрида с дочкой, которых депортировали 14 июня. Два дяди погибли — один на ((троите, точнее, в госпитале, от полученных ран, второй — в Сибири, в лагере, но женщины вернулись. За границей осталась младшая сесгра отца — тетя Женя, певица, с мужем и сыном. Они вовремя эмигрировали в Аргентину.
Среди мужчин, оставленных в малом гетто, которых еще довольно долго использовали на работах, пока тоже не ликвидировали, был и мой отец. По горькой иронии судьбы моих родителей разделили на их последнем пути, и моя мать не могла принять смерть вместе с мужем, как она твердо решила, отказавшись от относительно верной возможности спастись. То же самое относится и к Диминым родителям. Я не знаю, где похоронена моя мама и все мною любимые — в Бикерниекском лесу, Румбуле или где-нибудь еще. Никто из нас, живых, не знает, где именно он мог бы предаться воспоминаниям о погубленных, куда возложить цветы. У нас есть только символические памятные места, мемориал. Зато сердцем и умом мы все помним.
ЛЮДИ. СУДЬБЫ
В то время, в конце 1941 года, я почти потеряла чувство реальности, — жила, двигалась, говорила, как в кошмарном сне. Я чувствовала, как во мне что-то отмирает и неживая зона постепенно расширяется. Я не плакала, не было слез. Не чувствовала боли, как это бывает в случаях тяжелых ранений, когда в начальном шоке ощущения человека оглушены, как при местном наркозе. Подобное состояние продержалось все время немецкой оккупации и не проходило еще довольно долго после войны. Я превратилась в ходячий морозильник и всеми силами старалась его нс размораживать, так как иначе я вообще не смогла бы жить, справляться с задачами выживания. Напротив, мозг действовал ясно, как никогда, мышление было на удивление четким, и всегда присущее мне желание понять мир стало просто наваждением. В голове бесперебойно работало нечто вроде машины, я беспрестанно думала, думала, думала — как это может быть, что мир превратился в место, в котором больше невозможно ориентироваться, где происходят вещи, которые вообще не должны происходить, а люди поступают так, как люди вообще не поступают. Я запретила себе такую роскошь, как траур. Еще небывалое, яростное упрямство овладело мною, обжигающе холодное презрение к тем, кто, безразлично по каким мотивам, потеря.1 право называться людьми.