Утешала я себя тем, что могло быть и хуже: еще час-другой на морозе, и я стала бы беспомощным инвалидом .
Вскоре после этого меня ждал, если так можно сказать, более теплый, более благоприятный во всех отношениях климат. Я переселилась на другой берег Даугавы, в так называемое Задвинье.
Эмилия меня отвела к старой интеллигентной русской даме Анне Ивановне. Она жила в бельэтажной квартире одного из деревянных домов Агснскалнса. Меблировка состояла в основном из книжных шкафов. Хозяйка казалась поседевшей гимназисткой, — она жила в мире представлений и идеалов своей молодости, мне знакомом разве что по дореволюционным русским романам. Совершенно непрактичная, не приспособленная к жизни, — в результате мы с ней жили очень бедно, по все же не голодали по-настоящему. Здесь я попала в близкую мне духовную среду. Мы беседовали о философии, этике, литературе и временами забывали, что происходит за стенами нашего дома.
Именно здесь я залечила свои раны от обморожения. Вначале ведь казалось, что все несчастья этим и закончатся. Шрамы выглядели некрасиво, но в то время меня это мало волновало.
В каждом месте, где я жила, объявлялись причины, по которым я редко могла там оставаться дольше одного-двух месяцев. Соседям меня обычно представляли как родственницу, приехавшую в Ригу по каким-то надобностям. Пока еще гноились мои обмороженные ноги, самым достоверным основанием была необходимость посещения рижских врачей. Но я не могла подвергать людей риску слишком долго и отправлялась дальше. И от Анны Ивановны, где я чувствовала себя хорошо, вынуждена была уйти, — а вскоре после этого она умерла...
Так уж получилось, что почти все время, остававшееся до ухода немцев из Риги, я провела в Задвинье. От Анны Ивановны прямиком, как говорится, из рук в руки, меня передали в семью русских староверов Левитиных в 'Горня-калнсе, опять в совершенно новые для меня условия. Меня встретил покосившийся старый двухэтажный деревянный домишко с огородом, клетками для кроликов и поленницей. Старообрядцы жили в Латвии поколениями уже со времен Екатерины Второй, так как православная церковь, нетерпимая к раскольникам, да и государство их рьяно преследовали. В прибалтийских губерниях, где православие не было доминирующим и действовали свои, принятые балтийскими немцами правила, их никто не трогал.
Семья Левитиных уникальной оказалась потому, что жена по происхождению была еврейка. Перед замужеством она, разумеется, поменяла веру, крестилась и приняла имя Мария. Мария Борисовна стала столь же верной старообрядчеству, как и муж. Для обеих семей этот брак был столь драматичным событием, что последствия сказывались даже по прошествии многих лег, когда у Левитиных уже росли двое детей. Сами они были счастливы, хотя и жили бедно. Трогательной была их взаимная любовь и привязанность. Муж, высокий, видный мужчина, верующий искренне, но без фанатизма, работал кровельщиком. Он соблюдал все ритуалы и предписания старообрядцев, по вечерам брал почерневшие книги и читал мне труднопереводимые тексты. Мария замуж вышла в ранней молодости, и в мое время они прожили вместе уже больше двенадцати лет. Дети, поздно родившиеся, были еще маленькие. Они родились перед войной, как раз вовремя, потому что по введенным гитлеровцами расовым законам Мария Борисовна была стерилизована уже в начале немецкой оккупации. Старообрядческая община знала о происхождении Марии Борисовны, но не придавала этому никакого значения. И сама она, казалось, полностью вжилась в эту среду.
Именно здесь я выучилась шить, к тому же не какой-нибудь там фартук или ночную рубашку, а сразу детское зимнее пальто. Во время войны простой кровельщик купить ничего не мог, поэтому мы пороли и перешивали то, что в доме было. Женщины наловчились старую одежду комбинировать таким образом, что выходили новые, красивые наряды.
Мне выдали плюшевую штору малинового цвета и серую вату, предназначавшуюся для утепления окоп на зиму. На подкладку Мария отдала поношенную блузку из серого шелка. Времени у меня было предостаточно, я основательно изучила одно уже готовое пальто и взялась за работу. Вначале приготовила теплую подкладку, нашивая вату на куски от блузки, потом шаг за шагом сделала все остальное. Мария сама шитьем не занималась, и швейной машинки у нее не было, так что все швы мелкими, как бы машинными стежками я прошила на руках.
Венном всего стала шкурка съеденного нами кролика, серая с белым, послужившая материалом для воротника и муфты. Пальтецо получилось красивым, трех- или четырехгодовалая Ляля в нем выглядела чудесно. И опять я более чем гордилась проделанной работой. Главное, я хоть чем-то могла отплатить людям, делившим со мной драгоценный кусок хлеба и крышу над головой. Позднее я многое шила и себе и своему ребенку, и все — только руками. Работать на машинке я не пробовала.
У Левитиных я также много вязала из распоротой пряжи. Этому умению я научилась на уроках рукоделия в немецкой школе, но раньше применять его не было никакой нужды. Теперь оно мне пригодилось, и к тому же само занятие очень понравилось. Старые вязаные изделия в распоротом виде превращались в пестрые клубки ниток, из которых я комбинировала различные нужные вещи, начиная с кофт и перчаток и кончая вязаными куклами с растрепанной шевелюрой.
У Левитиных в трех маленьких комнатках на верхнем этаже мы жили в тесноте, по очень дружно, мило и даже весело, благодаря детям и характеру Марии. Наибольшей бытовой проблемой было резать кроликов. Не могла себя заставить участвовать в этом. Но должна признать, что в историческом контексте эти мои переживания казались довольно смешными. Жители нижнего этажа не были любопытны, в чужие дела свой нос нс совали, и бояться их было не нужно. Мария, мне кажется, вообще не думала о том, что может попасться, помогать людям для нее было делом естественным и нс требующим объяснений. Я часто Думала о том, как мне повезло, что я встретила таких славных людей.
К сожалению, потом на Левитиных посыпались беды, одна за другой. Муж свалился с обледенелой крыши, стал инвалидом и начал свои проблемы топить в алкоголе. И сын, в мое время еще маленький, милый мальчик школьного возраста, по несчастью сильно разбил голову и болел. В советское время, в первое послевоенное десятилетие они все трое, и Мария тоже, друг за другом умерли. Осталась лишь дочь Бенита — маленькая Ляля, с которой я иногда встречалась, когда она уже была молодой женщиной.
Единственная, кто меня изредка навещал, была Эмилия. Она кое-что могла рассказать и о знакомых — врачах Виг-дорчик и Гольдберге, о Шеферах и других. В один из дней Эмилия сообщила, что нашла мне новое укрытие. Потом их оказалось целых два — особняки там же в Торнякалнсе, на окраине города, невдалеке один от другого. Дома принадлежали двум в Риге хорошо знакомым, известным семьям. Вначале я попала к Марии Александровне Мельниковой на улице Залеииеку, которая тогда еще была просто проселочной дорогой, ведущей к усадьбе Эбельмуйжа. По обе стороны се простирались сады с небольшими деревянными домами. Поистине тихий уголок, ближайшие соседи — семья Сграут-манисов, приличные люди, которых не следовало опасаться. Помню, как у них в саду бегал маленький Ивар, в будущем и з весл I ы й архите ктор.
Мои родители были знакомы с Мельниковыми, я лично в то время — нет. По кто они, я, конечно же, знала. Сам Петр Иванович Мельников умер совсем незадолго до того, в 1941 году. Он был известный оперный режиссер. Вышел из музыкальной семьи, для его отца, знаменитого бас-баритона Ивана Мельникова, специально писал оперные партии его друг Мусоргский и другие композиторы Могучей кучки. Сын был со сценой связан с детства и остался ей верен. До начала двадцатых годов он работал в Москве и в Мариинском театре Петербурга. Потом эмигрировал и последний период жизни, почти два десятилетия посвятил режиссуре в Латвийской национальной опере.