Что, это все?
Чем больше я копалась в содержимом первого, а затем и второго пакета, тем сильнее делались моя тревога и разочарование. Судя по всему, мама попросила меня просмотреть то, что, по ее мнению, может мне пригодиться, а не то, что бередит ее душу. Она делала свой выбор, руководствуясь полезностью, а не памятью. Предметы, которые я доставала из мешка, появились в доме после исчезновения отца и относились к периоду его мстительных визитов в виде воды или к последующим годам; все это были более или менее современные вещи, пыльные и уродливые, да-да, в первую очередь уродливые. В пакетах я не обнаружила ни следов той эпохи, когда нас было трое, ни напоминаний о том времени, когда число три означало меня, отца и мать. Этот треугольник являлся исходным для меня, а для матери жизнь, похоже, начиналась с другой эры, с другой тройки — я, она и дом. Второй треугольник тоже распался, потому что отношения между нами являли собой изнуряющую диаду, непрерывную дуэль — я и отец, я и мать, я и дом, мать и отец. А теперь мать просит меня срочно вернуться в место, которое она упорно называет нашим домом, и разобрать груду глупых вещей, объединенных презумпцией полезности.
«Это может пригодиться Иде», — думала мама, беря в руки очередную пустяковину. Мать сохранила то, что должно было облегчить мое существование в будущем, приготовила порцию барахла, которое, по ее мнению, послужит мне в моей новой жизни рядом с мужем, которого она почти не знала, в новом городе, из которого я никогда не перееду обратно. Она делала свой выбор, стремясь обезопасить и как-то улучшить мой быт.
Достав синий металлический степлер и ручку с нарисованной на ней стайкой бабочек, я перевела дух и улеглась на кровать. Пятки оставили на белой простыне два черных пятна.
Накатывала знакомая боль — не тоска меланхолии, которая всегда жадна и нуждается в подпитке, а чистый зов печали, предлагающей сдаться, сирена, которой я безропотно покоряюсь. Из мешков на меня хлынула та же неудержимая сила, которую я замечала в глазах отца, в безучастности, с которой он терпел нашу фальшивую веселость и притворную веру в то, что он поправится, веру, сопряженную со страхом, что депрессия выберется из его глаз, подползет к нам и прицепится, будто какая-нибудь зараза. Нам угрожала эпидемия, отец был ее первоисточником, и мы не могли защитить себя. Пережив травму и зиму, коротая летние вечера, когда комары терзали наши ноги, недожаренное куриное филе обветривалось на обеденных тарелках, пыльная неоновая люстра гудела под потолком, а по телевизору крутили клипы с немудрящими хитами, мы с мамой должны были бы просто положить вилки на стол и сказать друг другу: «Да, его больше нет». Не хмуриться из-за протечек на потолке, не осуждать соседей, поднявших пол на своей террасе, не царапать пальцы льдом из морозилки, не обжигать руки, включая духовку, не причинять боль телу, чтобы заглушить рвущиеся с языка слова. Нет, нам следовало бы смешать слезы с маслом и бифштексом, назвать вещи своими именами и соорудить для отцовского тела подобие могилы из слов и рыданий.
Мы этого не сделали, и его могила была теперь везде.
Я лежала на спине, на полу у кровати стояли мешки, руки были перепачканы грязной патиной времени, в душе крутилось желание ринуться к воображаемому иллюминатору, через который я могла бы протиснуться наружу, броситься в воду или устремиться к свету, освободиться и покончить со всем. Я по-прежнему злилась на мать, не оправдавшую моих ожиданий. Стремясь успокоиться, я прибегла к средству, которое действовало на меня безотказно. Переплела пальцы рук, потянулась и разжала ладони. На сцену, видимую только мне, вышел идеальный актер, который был моим отцом, тьмой, светом, мелодией звонка, будильником, отсутствием будильника, тремя числами — шестеркой, единицей, шестеркой. Отец размял мышцы, встал, распахнул шкаф, выбрал рубашку, посмотрелся в зеркало, выбрал галстук, передумал и взял другой, бросил первый на стул, зашнуровал ботинки, оглянулся у порога и устремился прочь из комнаты, за дверь, вниз по лестнице. Занавес.
В голове я миллион раз прокручивала эту сцену, она была моей личной навязчивой идеей. У других людей свои заскоки — кто-то не может без мытья рук, кто-то избегает проходить между фонарными столбами перед важной встречей, кто-то раскладывает вещи по форме и цвету. Подобные действия позволяют нам пережить трудные времена, обрести спасение в повторении чего-то знакомого, а значит — утешительного. Каждому свое; в моем случае таким ритуалом был просмотр вымышленного спектакля об уходе отца из дома. В этом представлении я всегда находила ту правду, которая была для меня предпочтительной. Я верила, что на страх смерти и депрессию папа отреагировал отречением от всего, что имел: от жены, дочери, работы, от охристого одеяла, рубашек, пальто, цветочных горшков, будильников, игры скребл, от прохудившейся крыши, от фотографий, на которых больше не узнавал себя, от длинного, как галерея, коридора, от всех этих книг, от всей этой жизни. В противоборстве с подступающей смертью, которая приковывала его к постели, он произнес магическую фразу: «Отныне мне ничто не принадлежит».
Шестой ноктюрн (послеполуденный)
Мы с мамой и Сарой прячемся в туалетах какого-то корабля, мы то ли по ошибке, то ли случайно оказались на его борту без билетов, открыли на палубе люк и каким-то образом пробрались в туалет. Мы с Сарой в женском, мама в мужском. Слышатся голоса, раздаются шаги, нас ищут, нас обнаруживают. Сару вытаскивают из кабинки, она защищается, кивая на большой черный мешок и повторяя: «Мы его просто нашли, клянусь вам, мы ни в чем не виноваты». Она права, мы ни в чем не виноваты, но лучше нам молчать, чтобы не сболтнуть лишнего, а вообще мы должны были избавиться от мешка и только потом сесть на корабль, но почему-то нам это не удалось. Мама расчесывает волосы, говорит, что оправдываться поздно, и строго добавляет: «А еще мы все босые», как будто это чья-то вина, что мы остались без обуви. Матросы окружают мешок, осторожно открывают его, будто внутри бомба, вынимают две ноги, парик, руку, культю, я не знаю, кто эта женщина, это не мы расчленили ее и положили внутрь, они думают, что это сделали мы, но это не мы, они начинают злиться, кричать, угрожать нам. Кровать отвергает меня, ненавидит меня, я просыпаюсь, а мешки по-прежнему стоят на полу рядом со мной.
Выдох
Мама не спала. Войдя к ней в спальню, я села на стул у кровати.
Я не стала говорить: «Это та самая комната, где ты спала с моим отцом».
Вот что я сказала:
— Помнишь, однажды вечером мы смотрели фильм, где девочку на две недели привозят к бабушке, которую она никогда не видела прежде?
Мать откинула простыню.
— Там еще играет такая блондинка с глазами навыкате?
Я не стала говорить: «Там еще была сцена с деревом».
Она взяла с тумбочки стакан воды и попила.
— Помню смутно. Хороший, кажется, фильм.
Это произошло мартовским вечером на второй год после исчезновения отца. Мы поужинали, я щелкала пультом от телевизора, переключаясь с канала на канал в поисках укрытия от новостных программ, и случайно остановилась на канале «Квартарете». Показывали фильм о том, как маленькая девочка гостит в деревне у бабушки и очень скучает, потому что родители уехали в путешествие без нее. Внучка всю жизнь прожила в городе и побаивается бабушку, даму со светлыми косами и взглядом ведьмы. Постепенно девочка привыкает к миру варенья, сервантов, козьего молока и ночных сипух.
Примерно на середине фильма мама перестала дремать, укутала колени одеялом, и мы досмотрели эту бесхитростную киноленту вдвоем. День отъезда внучки приближается, и они с бабушкой решают посадить дерево, которое будет напоминать им о проведенных вместе летних днях. На экране появляется участок лужайки, выбранный героинями для посадки, затем лица бабушки и внучки, затем опять земля. Две лопаты, натыкаясь друг на друга, роют яму. Бабушкина лопата. Первые комья земли. Внучкина лопата. Новые комья.
Не в силах переключить канал, я ждала, что мама заговорит первой. Но она лишь молча глядела на экран, и в ее глазах мелькали цветные отражения — зеленая трава, коричневая земля, серые лопаты. Тела моего отца нигде не было, и я не могла двинуться с места, всей душой веря — нам нет прощения и не на что надеяться.