Гаранина (помолчала). Повода нет.
Рудакова. И напрасно, без тебя он и вправду пропадет. (Удивилась.) Надо же! Бросил нас, как стоптанные штиблеты, а у меня душа не на месте — как ему без нас там будет, боязно за него… Я вот всю дорогу думала — жизнь мне сломал, а теперь получается, по второму разу ломает?.. А я не жалею, вот! Артистку из меня так и не сделал, зарплату не прибавлял, а все равно — ни на сколечко. Все про него знаю, все вижу, не слепая, а — спасибо ему, вот провалиться мне на этом самом месте!
Щипалина (разрыдалась, обняла ее). Единственная ты моя!..
Рудакова. Только давай без соплей, терпеть не могу. Не хватало еще, чтоб «мадам» твои слезы увидела. (О бутылке.) Может, откупорить все же?.. Самое время — горе веревочкой.
Возвращается Донцова.
Донцова (входя в купе). Извините, я только руки вытру.
Щипалина (вскочила с места, сквозь слезы). Я не могу, не могу!..
Рудакова (ей.) Пойдем холодной водичкой умоемся… Как что, так глаза у тебя сразу на мокром месте! (Выходя с ней; Донцовой.) Отзовутся еще кошке мышкины слезки… (Ушли.)
Долгая пауза.
Донцова. Только не надо считать меня дрянью, Нина Владимировна, А если я дрянь, так потому что люблю его.
Гаранина. Я тебя не виню. я просто тебя не понимаю. Успех, удача, победа, честолюбие — а что дальше? Когда все у него будет? Дальше-то что?! Не понимаю. Страшно за него, жалко, стыдно, но понять — нет не в силах.
Донцова. А меня жизнь долго учила — жизнь, Нина Владимировна! — что в ней ничего такого, чего нельзя было бы употребить на пользу, прибрать к рукам, не моя вина. Научила, спасибо. Только в одно поверьте, я ведь сейчас с вами как на духу, — я не для себя это, в Москву. За себя мне как раз и страшновато — как я там, не затеряюсь ли, не стану вот, как Вера или Женя, — бывшей?.. Это ему, Леве, нельзя больше в нашем захолустье, тесно ему, скучно. Телевизор убил все. Ему надо вырваться на волю, всей грудью надышаться, опять поверить в себя. И если не сейчас — когда же? Последний шанс.
Гаранина. Его одно может спасти…
Донцова (перебила ее). Только не надо его спасать, он сам за себя постоит!
Гаранина. Одно — все начать сначала. Если хватит сил и если не забыл еще, как это бывает, — сначала, с нуля. Как тогда, до войны — набрать учеников, молодых, жадных, доверчивых, работать ночи напролет, не ждать ни похвал, ни поблажек. И никому не позволять гладить себя по головке! Одно это.
Донцова. В его-то годы!..
Гаранина. Решился бы только.
Донцова. Похоже, это вы за него хотите все решить. Только я не отдам его вам, Нина Владимировна, не рассчитывайте. Он получит все, что заслужил, ни каплей меньше!
Гаранина. Так мало?.. А говорила — любишь…
Донцова. Как умею.
Гаранина. Театр — это вера, ты веришь — тебе верят.
Донцова (неожиданно). Вы еще по дороге в Москву начали о том собрании… Я имею право знать. Мне нужно. Что тогда с ним сделали?
Гаранина. Что?.. (Долго молчит.) Ничего. Руки не выкручивали, на дыбу не вздергивали… Вернулся с фронта, взяли опять в институт, дали курс, и он решил восстановить тот наш спектакль, пусть и с другими, а все, как тогда. Он это в память о тех, кто не вернулся, хотел. И за три года сделал, показал. А — сорок восьмой уже, мы и не заметили, как все переменилось вокруг, самый воздух стал другим… Что тут поднялось! И в статьях, и на обсуждениях — тогда не стеснялись, хоть и лежащего, а — ногами, побольнее, не то и тебя самого как бы в космополиты не зачислили… И Лева… (Оборвала себя.) Нет, неохота даже вспоминать.
Донцова. Что — Лева?..
Гаранина. Четыре года — в пехоте, от первого дня до последнего! А тут — покаялся, повинился, бил себя в грудь… Может, потому, что ребят наших — тех, довоенных — с ним рядом не было, один — против всей этой распоясавшейся своры… Я не виню его, у страха глаза велики, нам всем тогда казалось, что это — навеки, ничего уже не переменится. А ждать-то оставалось каких-нибудь пять лет, да кто же мог знать?! Леву — из института долой, из Москвы долой… И в провинцию его, в самую что ни на есть, подальше с глаз. Ну и я с ним, вот с тех пор и скитаемся. (Помолчала.) Все. Только тебе этого, слава Богу, не понять.