Я остановился. Что-то толкнуло меня к ней — не то участие, не то простое любопытство.
— Ну, дает! — сказал я. — Не море, а зверь!
— Ну что вы! — она обернулась и поглядела на меня — не свой, не знакомый ли? — А мне нравится! — воскликнула она с задором. — Силища-то какая! Стихия!
— И вам, Халима, не холодно?
Она вновь посмотрела на меня, и в этот раз я увидел ее лицо очень близко, и оно поразило меня своей красотой.
— Вы откуда знаете мое имя?
— Вчера вечером видел, как вы играли в кегли.
— А-а… — любопытство погасло в ее глазах.
— Вы и раньше играли? — спросил я.
— Нет. Впервые взяла в руки биту. — Она хорошо говорила по-русски, почти без акцента.
— Вы просто талантливы, — польстил я ей.
Халима подобрела.
— Становитесь тут. — Она потеснилась. — Тут мертвая точка — не так качает.
Я встал в затишке. Застекленная дверь, которая вела на галерею, была шириной в полметра, не более, и мало спасала от ветра. К тому же ее то и дело открывали: одним казалось, что спасение — на баке, другим — на корме. Поэтому люди метались — кто шел на галерею, кто с галереи. Спасения от шторма нигде не было, но народ все равно сновал туда и сюда, ударяя со всего маху ручкой двери в мою спину. Мне невольно приходилось прижиматься к Халиме. Она была хрупка, тонка, как ребенок, и намного ниже меня ростом; прижимаясь к ней, я через ее голову глядел на бушующее море. Я ощущал тепло ее дыхания и запах ее духов, а море плескало в наши лица пригоршни холодной соленой воды.
— Вы не очень! — вдруг проговорила она, не оборачиваясь ко мне. — Увидит муж, устроит вам сцену ревности.
— А вы замужем? — проговорил я в замешательстве.
— Да.
— А где же он?
— Он, как и все, в каюте лежит.
— Ну, значит, не увидит, — пошутил я. Но все-таки замечание о муже было мне неприятно, и, постояв рядом, сколько позволяло приличие, я пошел обратно на корму, надеясь отыскать «мертвую точку» с другого борта.
7
— Шторм бушевал недолго. Как только мы миновали Нордкап, погода улучшилась. Море мало-помалу утихло, успокоилось. Даже как-то странно было видеть его спокойным. Матросы волосяными щетками драили палубу, мыли ее из брандспойтов. Коридорные приводили в порядок каюты.
Объявили завтрак. Я зашел к себе переодеться. Мои товарищи лежали на койках, охали и вздыхали. Я побрился, достал из чемодана белую сорочку, галстук. «Все-таки первый завтрак на теплоходе, — подумалось мне. — Все будут разглядывать, изучать друг друга».
К моему немалому удивлению, в ресторане было пусто. Человек я не робкого десятка, и то все-таки в нерешительности потоптался у входа. Может, я ослышался, думаю, рано еще завтракать?
— Проходите, проходите! — зовет официантка. Она проводит меня к столу, открывает бутылку нарзана, закуску несет. Сама села напротив, рассказывает: — Наши девчата тоже все пластом лежат. Ведь и отбирали нас, врачи проверяли, и привычны мы — ходили и на Кубу, и в Индию… и то всех укачало. К этому нельзя привыкнуть. Как шторм, так ресторан пустой — некому обслуживать и некого обслуживать… — И, оборвав свой рассказ на полуслове, официантка снова метнулась к двери: — Проходите! Проходите! Только садитесь сюда, за мой стол, пожалуйста. Все девушки больны.
Я обернулся, поглядел, кого так ласково уговаривает официантка. У двери смущенная Халима.
Поборов смущение, Халима прошла следом за официанткой; присела к моему столу. Я взял бутылку и налил ей в стакан нарзана. Она сказала чуть слышно:
— Спасибо, — взяла стакан и отпила глоток.
Официантка принесла нам горячее и ушла.
Мы остались вдвоем…
Веришь, не могу теперь передать тебе нашего разговора за столом. Первого разговора! Может, мы ни о чем и не говорили. Не помню. Помню только, что я остолбенел при виде ее, как та железобетонная колонна, которую мы навечно закрепили электросваркой. Куда там говорить, жевать — рта разинуть не могу! Руку с вилкой поднять не смею! Только бросаю на нее украдкой взгляд и думаю: царица! королева! Такой красивой женщины мне до сих пор видывать не доводилось. Смуглое лицо. Но смуглое чуть-чуть. О волосах я уже говорил. Они были расчесаны на прямой пробор и заплетены в две косы до самого пояса. И черны были настолько, что, казалось, отливали синевой. Черные глаза расставлены широко; когда ни поглядишь на нее, она смотрит на тебя словно бы с удивлением, словно она только увидела тебя, словно услыхала от тебя что-то необычное и воскликнула с удивлением «да! интересно!». Эту удивленность ее лицу, как я потом понял, придавали брови — они у нее резко взлетали и преломлялись высоко, выше надбровий. Может быть, она подправляла их чуть-чуть тушью. Хотя нет, она не красилась. Ни губ не румянила, ни щек. Это точно. Носила серьги, кольца, браслеты, причем очень дорогие, ручной работы. А краситься не красилась. Да-а… Сижу за столом — не могу оторвать от нее взгляда. Никогда со мной такого не было, чтобы я столбенел при виде бабы! Но и то сказать, что я видел в жизни? Детство — в деревне. В курской деревне — мазанка с земляным полом. Тут тебе и ребята, тут и ягнята. Военная пора. Отец на фронте, мать с нами с тремя осталась, бьется, мается. А тут пришли немцы. Совсем худо стало… Но и после войны житуха налаживалась медленно. Отец погиб. В колхозе разоренье: ни лошади, ни трактора. Бабенки соху таскали на себе. Поглядел я на такое дело — не вытянет мать меньших братишек. Решил податься в ремесленное училище. Окончил училище, и вот стройка. А на стройке, знаешь, какая она жизнь у нашего брата-холостяка?! Работал года три верхолазом-монтажником. Кто по этому делу шел? Монтажник — это парень бесстрашный, сорвиголова. Бывало, спустишься с верхотуры, а тут, где-нибудь на втором этаже, девчата-отделочницы: маляры, штукатуры. Наскочишь на любую, какая по-смазливее: «Эй, Аня, дай-ка я тебя поцелую!» Заграбастаешь эту Анюту в объятия, а на девке телогрейка пятьдесят шестого размера, а на ватнике пуд шпаклевки да обойного клея… Теперь же передо мной сидела не женщина, а богиня: хорошо одета, золотые серьги, запах духов, шелковая кофточка, через которую просвечивает это самое… Кхе! Застолбенеешь если тебе двадцать пять лет!