«А она так себе баба!» — подумал Олег.
Маковеев вдруг заметил, что Колотов разглядывает его новые этюды. Он быстро встал с табурета подошел к стене, закрыл этюды полотняной шторкой.
— Это еще не оконченная работа, — сказал Глеб и, как бы желая сгладить свою бестактность, добавил оживляясь: — Давай-ка лучше пропустим по рюмочке! — Он засуетился, высвобождая место на столе, заставленном какими-то глиняными вазами с кистями, флаконами разбавителя, палитрами с засохшей на них краской и всякой прочей чепухой. И, суетясь, меж делом рассказывал: — Вчера у одного моего дружка… да ты знаешь его, у Андрея Хилкова, открылась выставка на Кузнецком. Ну, после вернисажа шашлык, конечно! Так у нас заведено. Андрей в своей мастерской полы перестилает, поэтому собрались у меня. Шашлыку, водки было! Мясо Андрей сам разделывал. Мякоть — на шашлык, а ребра и все прочее мы всегда отвариваем отдельно в эмалированном ведре. Потом все сходятся «на доедки». Вот! — он показал Олегу ведро. — Может, разогреть?
— Зачем? — отозвался Олег. — Или мы не были на целине!
— И то, — согласился Маковеев.
Они выпили, потом каждый из них вынул из ведерка по куску холодного мяса и стал есть. Олегу есть не хотелось, да и пить тоже; он положил ребрышко на обрывок газеты, постланный Маковеевым вместо скатерти, и спросил Глеба про его житье-бытье:
— Ну, как твоя? Как Лариса? Как дочка?
— Ничего, все здоровы.
— Значит, ты доволен?
— Да как тебе сказать? — Обглодав косточку, Глеб бросил ее в корзину, стоявшую возле стола. — Если честно говорить, все бабы одинаковы! Я убедился в этом. Идеи их интересуют лишь до тех пор, пока они нас обхаживают. А как только они тебя обратали, то все! Им от тебя лишь одно нужно — приноси домой деньги. Занавески, люстры, ковры, дачи — все это требует много денег. А деньги можно заработать только в комбинате. Выполнил заказ — получи! И вот пишу повторения, — он кивнул на мольберт. — Каждый день малюю одно и то же: белая рубаха, зеленая ветла, черные крыши. Я позабыл даже цвета всех остальных красок.
— Работа! — Олег вздохнул. — Она везде одинакова. И я баранку кручу — то влево, то вправо. Третьего не дано.
Ему хотелось хоть чем-нибудь утешить Маковеева, и, чтобы рассеять его грустные размышления, он заговорил про то далекое, но очень памятное для них время, про целину.
— А помнишь веранду, на которой ты меня писал? — сказал Олег. — Как хорошо мы тогда прожили неделю!
— Ну как же! — восторженно подхватил Маковеев. — Вообще в то время я испытывал необыкновенный взлет. Все годы, связанные с Казахстаном. Особенно первая целинная весна. Как я писал тогда! Как писал! Днем натура: портреты ребят, пейзаж, пахота. А вечером грунтовал холсты, готовил картон, и мысли мои только и заняты были одним — делом: а что буду писать завтра? А какой сюжет еще не написан? Да-а! То были памятные дни.
— Нам ведь в бригадах тоже доставалось! А никто из нас не искал легкой работы. — Олег откинулся на диван и, глядя на оживленное, взволнованное воспоминаниями лицо Маковеева, добавил с грустью: — Это оттого, что была мысль. А когда есть мысль, то живется легче.
— Я тогда, в первую весну, знаешь, сколько работ приволок? Грузовик к самолету подавали!
— А жратва! Привезут обед, а вместо чая соленая водица. Помнишь?
— Ну нет! — возразил Глеб. — Я был на особом положении. Меня кормили хорошо. Директором в «Красноармейском» был толковый мужик, отставной генерал. Он, бывало… — Маковеев замолк на полуслове, улыбнулся. — Что-то я сегодня все о себе да о себе! Как ты-то живешь?
— Я-то как живу? — подхватил Олег. — Что обо мне спрашивать? Я купырь.
На лице Глеба не выразилось ни испуга, ни удивления. Оно по-прежнему оставалось спокойным, даже чуточку грустным.
— Купырь? — повторил он рассеянно. — А что это такое?
— Не знаешь? Сорняк такой. Стебель у него жирный, крепкий, а внутри пустой. За это его еще пустошелем зовут.
— Не знаю, — искренне признался Маковеев. — Я на юге вырос, в Темрюке. Там плавни, камыш. А купырь? Нет, не встречал.