— Славный этюдик! — услышал Кудинов голос девушки. — Это знаешь что мне напоминает?! — обратилась она к своему спутнику. — Горку в Сосенках, куда мы прошлой зимой ездили кататься на лыжах.
— Пожалуй, — флегматично отозвался долговязый парень. — Только там дома — на горе, а тут — в низине.
Девушка все время указывала юноше на картины, что-то говорила, но парень смотрел на полотна равнодушно и оживлялся, только когда глядел на свою спутницу. Но и она вскоре как-то погасла — все реже и реже подводила юношу к картинам, все реже и реже записывала их названия.
Игорь Николаевич подумал сначала, что это разочарование вызвано погодой: за окном стоял серый, осенний день, моросил дождик, ни лучика солнца. А при таком сером освещении все ранние его картины: «Остров на Оке», «Осенние стога», «Ракиты» — кажутся непрописанными, одноцветными. Лишь на один миг поставив себя на место зрителя, Кудинов вдруг удивился: на всех этих полотнах, занимающих самое большое место в зале, — ни одного цветового пятна, ни одного яркого пейзажа или ослепляющих глаза разливов Оки, которые он так любил! Как же так получилось? — озадаченно думал теперь Кудинов. Правда, он больше всего любил осень и старался проводить эту грустную пору за городом, где-нибудь в Велегоже или Солотче; любил надеть ватник, сунуть ноги в кирзовые сапоги — потеплей и поудобней — и бродить по перелескам, по убранным полям.
Да, но ведь и осенью случаются солнечные дни, когда лес весь горит от берез, а голубизна неба — голубее, глубже ультрамарина. Ведь умел же видеть это, скажем Поленов. А у него, Кудинова, осень — это серый лес, зеленый луг, черные стога сена, низкое небо. Но он ведь писал не только осень! Он любил и весну, и ледоход на реке, и первую зелень ракит, склонившихся над мутной вешней водой.
«Удивительно! — думал теперь Игорь Николаевич, тупо уставившись на свои пейзажи. — Как же так? Как же это получилось?»
Невольно вспомнилось, как работают другие художники, его же товарищи. Его лучший друг — Леша Маньковский — любит голубой цвет. У него голубые луга, голубой лес, голубые дома. И ничего: голубые дали, голубые глаза девушек, голубая ночь — все у него смотрится, и его хвалят. Хвалят и Славку Ипполитова, все полотна которого розоваты, словно бы освещены светом костра: розовое утро, строительные краны, даже дым над ТЭЦ — и тот розовый.
А он, Кудинов, за четверть века работы не нашел «своего» цвета. Он как-то мало думал об этом — о цвете. Он все стремился успеть, угнаться за жизнью. Ему хотелось как можно точнее, разностороннее запечатлеть на своих картинах размах, перемены. Он мотался, ездил по стране, рисовал все: и строителей, и разлив стали на «Красном Октябре», и вышки Самотлора, и башенные краны, устремившие свои ажурные фермы в высоту. Однако девчата-отделочницы на его групповом портрете — хорошенькие, в белых косынках — выглядели статуэтками на сером, однообразно-скучном фоне плиты, а краны походили на жирафов с пятнисто-серыми шеями…
Надо было собрать все картины воедино, чтобы вдруг увидеть все это.
5
«Зачем я ставил рабочих возле серой плиты? — думал теперь Игорь Николаевич. — Зачем рядил их в телогрейки и комбинезоны?! Глупо. Самое главное — это натура. Все великие художники, во все века, много писали натуру, обнаженное тело. Джорджоне. Тициан. Рафаэль. Веласкес…»
Все, все! А разве он, Кудинов, не хотел быть знаменитым?! Разве он только теперь пришел к этой мысли?! Нет, он и раньше задумывался об этом.
В институте был специальный класс — натуры. Они писали старика Нифонта: седобородого, с отличными мышцами. Старик был так хорошо сложен, что по нему можно было изучать анатомию. Нифонт знал, что он живописен, и очень следил за собой: делал гимнастику, ходил на лыжах, приглашал раз в неделю массажиста, обслуживающего спортсменов команды «Динамо». Старика писали студенты многих поколений. О Нифонте ходили легенды. Говорили, что он — горный инженер, что ему надоело прокладывать лавы и штреки — и он нашел себе заработок полегче. Нифонта писать было легко: линии его тела хорошо очерчены, ясны и четки.
Труднее было писать женщину. Натурщицей у них была особа лет тридцати — бывшая жена офицера, с которым она разошлась. Никто не знал причины их развода, знали только, что натурщица — женщина строгая. Она ни за что не соглашалась, чтобы ее писали всю, а только торс. Она сидела в углу зала, на невысоком постаменте, вполуоборот к ним, студентам. Постамент был укрыт ковром, в рисунке которого преобладали синие тона. Контраст светлого и синего был очень резок, а тень и отсвет ковра на белом теле давали блики, и писать было чертовски трудно. На плечах и на всем торсе женщины не было ни ярко выраженного загара, ни болезненной бледности; волосы уложенные в пучок, — белесого цвета, поэтому вся она казалась бесцветной, серой.