– Здравствуй, Андрей! – снова слышит он и в ужасе понимает, что это говорит та самая лошадь. Она легко поднимается и рысцой подбегает к оцепеневшему Андрею. Остановившись, лошадь нюхает его волосы и рокочет: – Не узнал? Я Звеска, дедушки твоего лошадь.
И точно, теперь Андрей и сам видит, что это Звеска, лошадь, на которой дед возил в деревню хлеб из пекарни. Сколько он себя помнил, столько лет помнил и Звеску. У дедушки на телеге был устроен фургончик для хлеба. Вот эту телегу и возила Звеска, но она же умерла. И потом, умерла, не умерла, но Звеска не может разговаривать с ним, она же лошадь!
Остальные лошади тоже поднимаются и обступают Андрея. Он с испугом глядит на Звеску и чувствует себя совершенно беспомощным перед этими большими и сильными животными. Он зажмуривается, бессильно опускается на траву и чувствует, что кто-то шумно нюхает его голову. Он поднимает глаза и видит высокого чёрного жеребца. - Это Каурый, – говорит Звеска, – садись на него, Каурый любит всадника. Поскачем к Чёрному озеру!
Каурый идет галопом. Андрей, обхватив его сильную шею руками, с трудом удерживается на спине жеребца. Он уже не знает, где находится, всё смешалось в этой скачке, и небо, и земля, и время... Словно изнутри доходят до него слова Каурого. Грубые и мощные, в невозможном лошадином произношении они звучат страшно и убедительно. Иногда Каурый делает неправильное ударение или раскатывает букву на целое слово, и тогда смысл фразы разрывается, и зияет пропасть, что от начала положена между животными и человеком.
– Пойми, человечество хорошее, но слабое... С вас не снимается санкция, но мы ваши друзья! Ваши разумные помощники, ведь вы так мечтали о цивилизации, которая поможет вам... а нашу верность и терпение наше вы знаете не одну тысячу лет… Без нас вы исчезнете, как атланты.
Каурый умолкает и прибавляет хода. Андрею становится совсем худо. Он чувствует себя не человеком, не гомо-сапиенсом, а какой-то обезьяной. Страх сковывает его окончательно. Ему уже плевать и на цивилизацию, и на человечество, и в какой-то момент он ослабляет руки, соскальзывает с Каурого и летит куда-то вниз, вниз, вниз…
Андрей проснулся, словно из омута вынырнул. Был он весь мокрый, тяжело дышал и в полутьме не сразу смог сообразить, где находится. Во рту было гадко, и что-то твёрдое упиралось в спину. На ощупь он опознал валенок и понял, что лежит на печи. С потолка как гигантские гусеницы свисали набитые луковицами чулки. Вдоль стен, на отполированных деревянных шестах, висели застиранные кофты, платки и рубашки. Печная лежанка была отгорожена от кухни занавесками, и сквозь щелочку Андрей видел, что возле самой печи и вдоль стен, на лавках, сидело несколько старушек. В чёрных платках, сложив на коленях тёмные морщинистые руки, вели они неторопливый разговор.
– А теперь, то не знай, будут что ль возить хлеб, ай нет?
– Ох хо-хо... Да и кому возить-то, все уж помрём скоро!
Старушки помолчали.
– Все там будем... кто раньше, кто позже... Не знай, на том свете хлеб-то свой? Или тоже привозят?
Старушки посмеялись.
– Да какой там тебе хлеб? Хлеб! Сгниёшь и всё! Трава вон только вырастет... или дерево...
– Что это? Теперь вон говорят, душа-то не гниёт, она на небо летит... к Богу! А там уж сразу и суд!
– Это ты отколь знаешь?
– Да по телевизору так-то говорили, да и везде теперь так говорят...
– Ну, да! Нынче не знай, кому и верить... Один так говорит, другой этак... Не знай...
– А я вот от Нины слыхала, ну от Нины! Что в церкви-то полы моет…
Открылась дверь, оттуда выглянула мама Андрея и сказала: «Ну, пойдёмте, бабоньки, поплачем, монашка уж всё вычитала, в церковь ехать пора». Старушки, кряхтя, поднялись, крестясь, зашли в комнату, и тут же послышались плач и причитания. Андрей был просто потрясён, не зная почему, но он всегда верил, что именно в деревнях, в глубинке, среди простого народа сохраняется какое-то исконное знание о бытии, о жизни, о Боге. Но из услышанного разговора было понятно, что этого и близко нет, и Андрею вдруг стало обидно, словно его обманывали в чём-то очень и очень для него важном.
В церкви на отпевании Андрей стоял через силу, болели ноги, шея, и почему-то сильно ныли плечи, так, что даже перекреститься было больно. Андрей старался сосредоточиться на происходящем, но мысли неуловимо сворачивали, и он вновь оказывался в мире своих идей и рассуждений. Молодой, лет 35-ти, священник, широко размахивая кадилом, вышагивал между гробом и алтарём, оставляя за собой шлейф пахучего ладанного дыма. Когда хор из нескольких старушек перевирал текст или брал не из того места, батюшка сердито на них оглядывался и поправлял несильным, но приятным тенором, не забывая всё же давать возгласы, и продолжая кадить.