Выбрать главу

— Война! — шепнул он.

Тем временем доктор Гох вышел из своего угла. Странно медленным шагом шел он через ателье. Стараясь двигаться, как нормальный человек, он с такой точностью воспроизводил каждый элемент шага, что, казалось, это па какого-то призрачного танца; казалось, Гох весь на проволочках, и кто-то, быть может, один из тех, что засели на крыше, дергает за них и приводит его в это жуткое, замедленное движение. Торжествующе улыбаясь, Гох повернулся к тем, кто невидимо для нас наблюдал за ним с отдаленных крыш, желтовато поблескивающих в лучах заходящего солнца. Обстоятельно, разлагая и это движение на составные части, он опустился на стул и сделал попытку закурить. Словно ему стоило мучительных усилий вернуться к нормальной жизни, словно ему впервые дали в руки спичечный коробок, старался он, трясясь от робости, зажечь спичку. Вдруг движения его ускорились, он сел спиной к окну, закурил и с зажженной спичкой в руках стал жадно втягивать в себя табачный дым. Он протрезвел.

Потом обломком зубочистки снова зачерпнул щепотку белого порошка…

Когда мы спускались по лестнице, я тщетно старался освободиться от засевшего в ушах шепота.

— Надо бы… Как ты думаешь, что «он» сказал бы на все это?

Но Левенштейн предупредил меня:

— Слушай, дело принимает серьезный оборот… Не думаешь ли ты, что следовало бы…

Мы обменялись взглядами, точно искали друг у друга поддержки.

Я был уже близко, совсем близко к ней, к Новой жизни. Но волна страха опять отбросила меня далеко назад, страшно далеко. «Только не он! Только не он!» — твердили мне дома, а Фек, пусть он и уродился плюгавым, пусть он и дрожал, увидев скамью, на которой сидел когда-то с Дузель, все же вырос со времени нашего разговора в Английском парке, гигантски вырос; закованный в броню своей решительности, он командовал: «Смирно!» А я, так высоко взлетевший, по вине своей нерешительности превратился в жалкую, ничтожную пешку… И Левенштейна увлек за собой в своем падении. Я, Смиренник, опять оттолкнул от себя Стойкую жизнь.

С чувством безнадежности спускались мы на дно лестничного колодца и, выйдя на улицу, быстро, не прощаясь, разошлись в разные стороны. Мы убегали друг от друга, словно могли, убежав от чужой слабости, скрыться от собственной. Я слушал себя самого: «Два противоположных потока страшной силы гонят меня, ввергая в водоворот, и я верчусь вокруг своей оси… Ах, наш брат! О, такой, как я!»

* * *

Несколько дней спустя мы приняли участие в совместном выступлении художников и поэтов кафе «Стефани» против непопулярного в нашем кругу редактора «Мюнхенских новостей». Этот писака осмелился в своем «Литературном обзоре» усомниться в гениальности жрецов искусства из кафе «Стефани». Мы сочли своим долгом раз и навсегда вправить мозги этому гонителю искусства. Объявили его самым закоснелым из мещан, рупором тех, кого нам теперь часто удавалось доводить до белого каления; всякого из этой братии, кто попадал в кафе «Стефани», мы встречали канонадой свирепой ругани и бывали очень довольны, если дело кончалось потасовкой.

Всей оравой, предводительствуемые Крейбихом, — Левенштейн и я с важными минами замыкали шествие, — мы шумно двинулись на Зендлингерштрассе. Говорить от имени всех поручено было Заку, но, по мнению Крейбиха, разговаривать особенно было не о чем: надо действовать «ударными» аргументами. Швейцар повел нас на второй этаж; нас не заставили ждать и тотчас же впустили в кабинет редактора. Навстречу нам из-за письменного стола поднялся пожилой кругленький человечек, и, приветливо улыбаясь, пожал каждому руку.

— Мы вас не задержим, — начал Зак. — Коротко говоря, мы требуем, чтобы в ближайшем номере вашей газеты вы сами же опровергли все, что осмелились о нас высказать. Извольте объясниться!

— Но, милостивые государи, — возмутился редактор, — я надеюсь, что пока еще никому не возбраняется иметь свое суждение… и как раз вы, милостивые государи, больше чем кто бы то ни было…

— Нет, этого мы не потерпим! — выступил вперед Крейбих. — Этакий жалкий мещанин — и еще рассуждает!.. Извольте молчать и подчиняться… Что это у вас здесь на письменном столе? Опять настрочили какую-нибудь пакость? Долой, к черту!.. Скандал…

— Скандал! Скандал! — вместе со всеми вопил и я, это было излюбленное словечко у нас дома. Этот дикий крик был для меня как бы освобождением от гнета вечных домашних скандалов.

Размашистым движением Крейбих смахнул на пол все бумаги, чернильницу и портфель.

— Это тебе первое предупреждение, прохвост, а в следующий раз мы тебя еще не так отделаем… Заруби себе на носу… Ну, пошли!