— Милостивые государи, — донесся из-за письменного стола голос, полный сдерживаемого волнения, — не думаете ли вы, что ведете себя не как служители искусства, а как пьяные корпоранты?!
— Что-о-о? — свирепо зарычал Крейбих, который уже было вывел нас за дверь. — Он еще вздумал дерзить, этот коротышка!
Крейбих собирался уже броситься на редактора, но Зак схватил его за руку.
— Не тронь его, слышишь!
— Десять марок штрафа на стол, да поскорее…
— Я отказываюсь вас понимать, господа! Вы, очевидно, шутите… это чистейшее вымогательство!
— Тут нечего понимать! Вытаскивай бумажник, гони монету…
— Гони монету! — кричал я громче других. Передо мной был письменный стол, такой же, как у отца, письменный стол, на котором из года в год лежала и до скончания веков будет лежать перевязанная шпагатом стопка «дел» в ожидании курьера.
— Я и не знаю, господа, наберется ли у меня такая сумма… — Голос редактора дрожал, рука сама полезла в боковой карман.
— Он сказал «гунны», ты слышал? «Гунны»… — толкнул я Левенштейна, но тот только помотал головой:
— Не говорил он этого вовсе.
— Ах, господа, господа… — Редактор отсчитывал деньги под неотступным взглядом Крейбиха, стоявшего перед ним грозным истуканом.
Мы возвращались в кафе «Стефани» как после выигранного сражения. И на все лады превозносили заслуги Крейбиха, который нанес редактору столь сокрушительный удар. Десять марок Крейбих оставил у себя как «фонд особого назначения».
Я оттащил Левенштейна в сторону.
— Он сказал «гунны», я совершенно ясно слышал.
— Что ты вбил себе в голову: гунны да гунны! Не говорил он этого вовсе!
«Начинай сначала, — думал я, — опять мы составляем банду».
Зак оглянулся, он искал нас глазами.
Меня удивило, что он участвовал во всей этой истории.
— Банда! — ругался он. — Банда! — Он рванулся вперед, словно отталкивая себя от нас. — Убирайся отсюда подобру-поздорову. Тебе здесь нечего делать!
Магда пригласила меня в Королевский парк. Мы сидели на открытой веранде кафе «Аркады». В малом павильоне играл военный оркестр. Закурив сигарету и затянувшись, я вновь увидел себя в табачной лавочке у Костских ворот; вчера при закрытых дверях началось слушание дела грабителя и убийцы Куника.
— Слушайте, — сказала Магда, заглядывая мне в глаза, — раньше вы писали хорошие стихи. Знаю даже одно стихотворение наизусть, Вот оно:
Это настоящие стихи… А то, что вы теперь стряпаете… Ну, да ладно, не стоит об этом толковать… Вот доктор Гох приговорил меня к смерти за неразрешимые комплексы… Чего захотел! Нет, уж кому-кому, а этому дураку я не позволю посылать меня на панель… Эх вы, толкователи снов, потрошители душ! Долго такого не выдержишь, тут кто угодно полезет на стенку. Полюбить бы кого-нибудь, просто-напросто полюбить, и все тут… По всем правилам мещанской любви, с гипюровыми салфеточками и фарфоровыми свинками: чудесная жизнь, а?… Вот к чему приводит ваше «неистовство». Не воображайте только, что вы опасны! Вы безобидные, взбесившиеся мещане… Уж мне-то очков не вотрете, я родилась и выросла в деревне, в Гольштинии, моя мать прачка… Кому вы поможете своим кривлянием?… Себе уж, наверное, нет… Хоть бы что-нибудь стряслось да образумило бы вас… Зак — единственный более или менее стоящий человек из всей вашей компании. Он только прикидывается, будто он с вами заодно. Он пишет о голоде, о бедняках. И о новой жизни… Но почему именно вам я говорю обо всем этом? Сама не знаю. Вы несчастный глупец, вы…
Опять у меня что-то засело в ушах.
«Взбесившиеся мещане», — сказала она.
Она перевела глаза на оркестр и отвернулась.
— Подохнуть бы…
— Вы еще в гимназии? — помолчав, небрежно спросила она, внезапно изменив тон.
— В последнем классе… Через три дня начинаются выпускные экзамены.
— Интересно. Вы хорошо подготовились?
— Да, хорошо.
— Трудно, вероятно, учиться, а?
— В старших классах, конечно.
— Вам нелегко дается учение?
— Таким, как я, конечно, нелегко. Я…
— О, я вас понимаю. Я тоже бьюсь, чтобы заработать кусок хлеба. У меня ведь ребенок.