Выбрать главу

Иоганнес Роберт Бехер

Прощание

РОМАН

Звучит, музыка прощания. Торжество прощания начинается. Мы все званы на него.

Нам предстоит проститься с людьми и временами. Со многим прощаемся мы, что было нам близко и дорого, и расставание причиняет нам боль.

А порой мы прощаемся радостно, прощаемся, не сказав «до свиданья, не сказав трости».

И с собой прощаемся мы в долгие, горестные часы прощания, расставаясь с прошлым, надо расстаться с ним в самом себе.

Но многое из того, с чем казалось, мы простились навеки, продолжает жить в нас.

Поэтому не торопись со словами: «Прощай навсегда!»

* * *

Прощание. И — да здравствует новая жизнь!

Так собирайся же в путь!

«Не забывай хорошего», — говорит в тебе голос, и он же предостерегает: «Будь начеку: проверь, что ты берешь с собой!»

Час великого прощания настал.

I

Уже с одиннадцати я начал ко всем приставать: «Мы, наверное, опоздаем». Но отец зажигал свечи на елке и все не отпирал балконную дверь, а мама на меня рассердилась:

— Ты просто на нервы действуешь. Видно, непременно решил взять свое в старом году.

И волей-неволей я, ерзая на стуле и не сводя глаз со стрелки больших стенных часов, словно застывшей на месте, покорно сидел рядом с бабушкой, которая рассказывала о Дурлахе, об аптеке «Золотой лев», о Турнберге и, предаваясь воспоминаниям о добром старом времени, часто поглядывала на портрет дедушки, висевший над комодом. Овальная борода дедушки и наглухо застегнутый стоячий воротник были, казалось, воплощением этого доброго старого времени, которое вот-вот канет в вечность. Отсвет елочных огней делал лицо деда теплым и блестящим. Портрет, быть может, висит здесь сегодня последний день. Ведь, наверное, как только забрезжит новый век, старые портреты уберут со стен. Поэтому взгляд у дедушки такой невеселый, и мне странно, что никто не велит мне встать, протянуть ему руку и сказать: «Прощай!»

Наконец мне разрешили позвать Христину.

До двенадцати оставалось несколько минут.

Мы надели пальто и вышли на балкон, празднично убранный разноцветными фонариками.

Ночь была снежно-белая. Снег светился. Небо искрилось звездами.

Я торжественно стал рядом с отцом, потому что все было точь-в-точь как недавно, когда мы, по желанию бабушки, снимались всей семьей «последний раз в старом году». Тогда, как и сейчас, мама отогнула поднятый воротник моего пальто, — а то вид очень неаккуратный! — и каждый долго искал для себя подходящее место; Христину толкали туда и сюда и наконец загнали совсем назад, так что на фотографии вышла только бархатная лента в ее волосах да робкая улыбка.

В комнате горела елка. С балкона казалось, что елка живая. Орехи, яблоки и леденцовые сосульки, обсыпанные блестками, прыгали с ветки на ветку. На верхушке качался ангел.

Отец налил и мне глоток пунша. Я стоял вместе со всеми, выжидательно подняв бокал, чтобы проститься со старым веком.

Сейчас начнется…

То ли раздастся страшный треск, как при землетрясении, и балкон со всеми нами рухнет в сад. Вот была бы работа денщику майора Боннэ Ксаверу, который живет рядом с конюшней. То ли небо разверзнется, огненно-красное в глубине, а луна и звезды закружатся вихрем.

Я весь насторожился, словно уже ощущал зловещее дыхание того неведомого, что назревало вдали.

А вдруг это конец света! Мысль о конце света нагнала на меня такой страх, что я поклялся исправиться и зажить по-новому. Ведь за концом света последует Страшный суд, на котором откроется все мое вранье, все тайные проделки. На кого господь бог взглянет, тот становится виден насквозь, до самых сокровенных уголков души.

Часы начали бить двенадцать.

Я хотел считать удары, но после первого же удара поднялся такой гул, что я испуганно втянул голову в плечи и потерял счет. Колокола вызванивали новое столетие. Гулко и мощно гудели в новогоднем перезвоне колокола церкви Богоматери.

Балконы были усеяны ликующими людьми. Балконы плыли, ликуя, сквозь белую бесконечную ночь.

Взвилась ракета, лопнула с легким треском и рассыпалась золотым дождем. Точно из недр земли поднималось клокотание: «С Новым годом!»

Я опомнился, только когда бабушка поцеловала меня. Щека у нее была влажная. И Христина в своем кухонном фартуке, стоявшая позади всех, плакала. Быть может, они горевали о том, что прекрасную австрийскую королеву Елизавету закололи насмерть или что умер Бисмарк. А может быть, из-за дедушки, ведь теперь уж он умер навсегда, раз время, в котором он жил, миновало.

Прощай, добрый старый век! Прощай!

— Что это будет за новое время и что оно нам принесет, кто знает?

Мне очень хотелось утешить бабушку, сказать ей, что нам предстоят новые, чудесные времена. Я прищурился: а вдруг, если я очень постараюсь, мне удастся увидеть будущее. Но, сколько я ни щурился, сколько ни моргал, я так ничего и не увидел.

Мы стояли неподвижно, как перед фотоаппаратом, нас как будто все время снимали.

Никто не замечал холода. Всех согревало чувство родственной близости.

Гул вдруг утих. Мама увидела фартук на Христине и сделала ей знак. Христина торопливо сняла фартук.

На белой от снега улице танцевали люди. Кругом опять раздавалось: «Ура!», «Да здравствует!» Трезвон нарастал. Лишь когда он несколько отодвинулся вдаль, я расслышал, как отец, перегнувшись через перила, кричит:

— Да здравствует!..

— Да здравствует!.. — заорал кто-то во дворе. Денщик майора Боннэ тоже праздновал Новый год. Вдруг внизу, сквозь хохот, затрещали выстрелы. Много раз подряд. Мы вздрогнули. Каждому почудилось, что стреляли в него.

— Новогодние шутки! — успокоил нас отец и нерешительно оглянулся, точно искал, в честь чего бы провозгласить здравицу. Я испугался, что там, на улице, под смех, поздравления и колокольный звон люди еще перестреляют друг друга.

— Да здравствует принц-регент! Да здравствует кайзер! Германия! Наш чудесный Мюнхен! Да здравствует отец! Мать! Ура!

Я тоже решил не отставать от других.

— Да здравствует бабушка! Ура! — Все кричали наперебой. — Да здравствует наш мюнхенский баловень! — Это про меня. Я был горд, что и меня вспомнили, и крикнул: — Да здравствует Христина! Ура!

— Ну, что ж, Христина! Давайте чокнемся. — Отец пожал Христине руку, все потянулись к ней с бокалами.

Бабушка обняла меня за плечи.

— Ну, а что ты пожелал себе в новом веке?

Я задумался. Я забыл, что надо пожелать себе что-нибудь, пока часы не пробили двенадцать. Строительный набор и железную дорогу с паровичком я получил к рождеству. Оловянных солдатиков у меня целая армия, новая крепость мне тоже не нужна, а «Германскую молодежь» каждое воскресенье присылал из Берлина веселый «Дядюшка-почтарь».

Так я ничего и не придумал. В эту минуту у меня не было никаких желаний.

— Пожелай, чтобы наступила новая жизнь… — шепнула мне бабушка.

И оттого, что все было так необычайно и торжественно, я опять дал себе слово исправиться и стать хорошим. Я решил больше никогда не врать и поклялся, что после каникул буду приносить домой самые лучшие отметки. И еще я твердо решил никогда больше не доставать мамиными ножницами из копилки монеты в пять и десять пфеннигов; вот каким хорошим и послушным я хотел стать! Благие намерения так развеселили меня, что я запрыгал.

Отец постучал о свой бокал:

— Внимание!

Все хором подхватили его тост: «Да здравствует двадцатый век! Ура!»

Отец опять оглянулся с таким видом, словно ему чего-то не хватало. Быть может, он искал, что бы такое из старого года захватить с собой в новый? Мне захотелось помочь ему и напомнить о чем-нибудь хорошем из минувшего. Скажем, о войне буров с англичанами, — на Шлёйсгеймерштрассе я даже видел ресторан: «У храброго бурского генерала», — или же о поездке кайзера в Палестину. И тут я вспомнил, что следовало бы пожелать себе. Я совсем забыл про множество сражений, вроде Лейпцигской битвы народов, или осады Дюппельских укреплений, или битвы у Мар-ла-Тура и под Седаном, — как ужасно, что меня при этом не было. Я всегда мечтал, что, когда вырасту, начнется большая война. Мне захотелось немедленно спросить у отца, как он думает, будет ли и в новом столетии война и когда она начнется? Вместо этого я спросил: