Бабушка умерла достойнее.
Все передумала Клавдия, сидя у свежей могилы бабушки, где Господь излил на нее благодать свою, и тихо, благодарно ушла с погоста, по-старушечьи подвязав косынку черного шелка.
С тех пор дареная косынка ни разу не надевалась. Даже в поре брожения блудных соков, когда округлились тугие бедра и она понесла их чуть враскачку под внимательными взглядами Родиона, бабушкиным подарком украситься не посмела. Словно память ей о косынке отшибло, мысли цаже не впустила. Была, видно, рядом с кипяшей страстью скромная, тихая келья, чью дверь захлопнула внезапно налетевшая буря. Там, за дверью, дожидался своего часа нечерствеюший хлеб уважения. Понудить его стать пищей для души греховное чувство не может. Другой позыв нужен, особый случай внутреннего состояния.
Такой случай выпал ей ныне. Ожидание расплаты и уверенность в праведности отлучения Родиона от отцовства жили в ней с мыслями о казни ее спасителя Савелия Романовича Высоцкого. На сердце лег траур. В таком настроении она поднялась с первыми лучами солнца.
Лукерья Павловна подметила перемену в гостье. Закусив губу, пыталась понять, что с ней произошло. Но от себя разгадки не дождалась и сказала:
— Ты красавица, Клавдия! Прям на глазах захо- рошела! Будь все по-старому, сватов к твоим бы заслала.
Клавдия вспыхнула и семенящей походкой прошла к столу. Пред тем, как опуститься на обитый козьей шкурой стул, благодарно улыбнулась хозяйке:
— Хороши слова ваши, да не для меня.
Во дворе сонно взлаял Тунгус. Хромой сосед в ватнике не торопясь прошел за водой, постукивая деревянными ведрами.
— Лукич один остался, — кивнула на окно Лукерья Павловна. — Жену схоронил, сыновей революция извела. Ковылят теперь.
Потом они молча ели, и хозяйка украдкой рассматривала Клавдию, точно не признавая или сомневаясь в ее подлинности.
На дворе весна продолжала примериваться к власти, наполняя мир другим воздухом и другим смыслом. Во всем жило предчувствие перемен, которое торопит воображение убежать от жестокого постоянства зимы к весенней радости проснувшегося леса и изумрудной первой зелени, что непременно выплеснется на истомившиеся ожиданием убуры однажды утром. Тогда же, а может чугь раньше, чтобы загодя скараулить нетерпеливую травку, появится на закрайке маряна осторожный изюбрь с короткими, как огурцы, рожками. Постоит в сиреневой неясности рассвета. Замрет и осторожно поищет большими ушами опасность. Успокоившись на минуту, опустит в прохладу только что родившейся жизни мягкие губы. Потрогает неслышным движением. Подождет.
— Хрум, — выпадет из тишины утра первый звук.
— Хрум, — откликнется другой, невидимый зверь.
Все. Считай, весна наступила.
— Зимушка плачет, — сказала Лукерья Павловна — Тож концу не радая. Все умирает: и время и люди. Всяк по-своему о том печалится…
Клавдия согласно кивнула, тоже поглядела в окно. Над трубами соседних домов поднимался дым, парили бревна стен, нежась в первом тепле. Только загородившая — бок церкви водокачка стояла ничему не радая. Она была старая, без крыши, словно кто по свирепой пьяни распахнул над ней небо и закрыть забыл. Чуть дальше церкви, почти от самой литой ограды, начинался овраг. Глубокий и безлесный, он тянулся к реке, на другом берегу которой, от кромки алмазного льда, поднимались красные с серыми прожилками скалы. Можно было на них смотреть и думать о доме, где скалы не были такими огромными, но тоже красные с серыми прожилками.
Во дворе загремела цепь, следом раздался рев Тунгуса.
Хозяйка вздрогнула, одеревенелыми пальцами провела по гладко причесанным волосам. Глаза ее что-то искали, но ни на чем не могли остановиться.