Передернув плечами, Матвей спросил:
— Ну, дальше?
— Дальше все было гораздо глаже. Судя по первому моему успеху, немцы не так уж умны! Вы как думаете, Матвей Потапыч? — И, не ожидая ответа, она спросила: — Сейчас, когда я вам рассказывала о поле, мне вспомнился «Тарас Бульба». Помните лагерь запорожцев, пробирается Андрей?..
Она покраснела и добавила:
— Впрочем, все эти литературные реминисценции не стоят и гроша. Тем более, что ситуация совершенно другая. Вы ведь мало читаете, Матвей Потапыч?
Матвей вспомнил такой же вопрос, заданный ему Рамадановым, и ответил сухо:
— Сейчас читаю, да некогда.
— Действительно, не до чтения. Так же, как сейчас разговаривать о литературе или Художественном театре. Вы бывали там? Нет? Вас ждет огромное наслаждение. — Она вспомнила опять каменоломню, которая дышала ей сейчас сыростью в спину, и воскликнула оттого еще горячее, чем ей хотелось: — Огромнейшее, Матвей Потапыч!
Она протянула руку, сорвала горсть листьев, влажных от росы. Растирая листья в руках, словно бы готовя бальзам, она заговорила о русском искусстве. Матвей задал ей два, а, может быть, и три вопроса, и вопросы даже прямо-то и не относились к сущности того, о чем она говорила. Полина уловила в них другое: тоску по России, по Украине, по искусству этих народов, которое так мало видел Матвей. Он спрашивал ее: увидим ли мы то, что не увидали? Могут ли немцы уничтожить все то, что они обещают уничтожить? Могут ли фашисты сжечь наши библиотеки, наши дворцы, опрокинуть наши памятники? «Мне кажется, — говорил тонущий в темноте взгляд Матвея, — что вы понимаете больше меня в искусстве. Вот я и прошу вас, отвечайте мне, пожалуйста, по правде. Я верю вам, что искусство — важнейшая и нужнейшая штука. Этот тезис бесспорен. Ну вот, хорошо, отобьют эти пулеметы, которые тоже равномерно отстукивают время, как часы. И я, допустим, останусь цел. И я, допустим, пожелаю разглядеть то искусство, которое мне не удалось увидеть еще. И я приду — и передо мной пепелище и заржавленная немецкая каска на нем. Как быть?»
— Искусство нашего народа бессмертно! — воскликнула Полина. — И вы хотите знать, почему?
— Да.
Кусты справа раздвинулись. С автоматом на согнутой руке вышел начальник разведки.
— Покурить вышли? — сказал он строгим, хотя немножко и театральным голосом. — Ничего. Курите. Сегодня вокруг спокойно. — И он, свернув папироску, попросил спичек у Матвея. Закурив, он широко дунул на спичку, выронив ее из руки. Чуть тлеющий уголек ее, описав дугу, упал в болото. Начальник разведки вздохнул, словно придавая падению спички какое-то особое символическое значение.
Затем он обратился к Полине:
— Извините, вот я слышал, вы говорили, искусство бессмертно. У нас последнее время что-то очень уж любят разбрасываться бессмертием. И то бессмертно, и этот бессмертен, будто зарождается новая теогония. Мифы о происхождении богов, — добавил он, поясняя непонятный термин.
— Вы способны считать, что наше советское искусство смертно? — воскликнула, волнуясь, Полина, забыв все восхищение, которое она испытывала к начальнику разведки, так искусно проведшего ее в стан немцев.
— Человек смертен. Значит, смертно все человеческое, — сентенциозно проговорил начальник. — Может быть, вы способны доказать обратное?
— Докажу.
— Конечно, можно окрасить и кролика под тигровую шкуру…
Это замечание уже совершенно взбесило Полину.
— Позвольте, а вы советский или не советский человек?
— Господи боже мой, по-вашему, если мне не нравится, допустим, мещанский театр Таирова или мазня художника Яковлева, я уже не советский человек?
— Мы говорим о совокупности всех явлений, которые определяют советское искусство. Если хотите, я говорю о духе его, а не об отдельных представителях!
— Вот как? О духе?! Вы, значит, отдельных представителей не видите?
— Именно оттого, что я вижу отдельных представителей, я и понимаю дух всего советского искусства!
— Может быть, вы мне расскажете о них, о каждом в отдельности? Совокупность явлений — это и есть тот молот каменотеса, который гранит камни. Вы имеете возможность, таким образом, воздвигнуть пьедестал для советского искусства.
— Он уже воздвигнут? А рассказать — расскажу. Я не испугаюсь!
— Я видел, что вы не пугливая. Но ведь есть и главный театр войны, а есть и второстепенный, тот самый, о котором французы говорят «[В рукописи пробел.]». Боюсь, на сей раз как бы вы не очутились в этом второстепенном театре, где гораздо труднее проявить свою доблесть.