Венгерцы (Переводчик сознательно использует венгерец, венгерцы, так как действие романа происходит в 1948 г., когда говорили только так. Так же писали в графе «национальность». В нашей семье также говорили венгерец.) уже все говорили с Баницей. Баница обещал помочь. Баница знает, что я приеду: передавал, чтобы я приехал. Ну вот, теперь я приехал. Уж кому-кому, а мне он поможет. Никто не хочет вечно жить загнанным зверем. Он сейчас советник посольства, а я сейчас раненый зверь в зарослях. Но меня измучила жажда. Я выхожу. В Пеште я был его командиром. Он был моим связным. Сейчас здесь я иду так же и боюсь так же, как тогда в Пеште. Я загнанный зверь.
Заставляю страх уйти глубже, в глубину горла, ниже лица, руки не дрожат, ноги не порываются бежать, я очень слежу за ними. И взгляд меня не выдает. Вот я спокойно перехожу через улицу, не как заяц на большаке. Я знаю правила передвижения в большом городе, наши правила, заученные в годы нелегальной работы: не спешить, не фланировать бесцельно, держаться подальше от скоплений людей, не глазеть на несчастные случаи, чтобы не попасть в свидетели, заранее изучить маршрут по карте, никогда не спрашивать, как пройти.
Спокойно! Спокойствие уже не вынужденное, а мое естественное состояние. Оно приходит извне, унимает дрожь в желудке, заставляет размеренно биться сердце. Дыхание тоже ровное. Да, ровное. Это труднее всего, но у меня получается, и вот уже оно действует изнутри на мои движения, а все вместе на мозг. Мозг командует. Он первый, но он же и последний для спокойствия.
Иду прогулочным шагом. Наблюдаю, как и в тот прохладный и солнечный весенний день, когда я впервые вступил на московскую улицу, счастливый тем, что приехал на свою новую родину, с заученным планом города в голове, потому что я не мог сказать ни одного слова, прочесть ни одной буквы.
Вот я миновал перекресток. Вхожу в булочную. Здесь подозрителен лишь тот, кто говорит, выражает недовольство, жалуется. Потому что это уже агитация, десятый пункт. Я же вхожу ради запаха теплого хлеба, только на пару минут, и вот я уже на улице Воровского.
Когда я был здесь в первый раз, я пришел с другой стороны, со стороны Тверской, от вокзала. В тридцатом году, в последний день апреля, или 29-го. Первого мая я снова прошел здесь с демонстрантами. В колонне… У меня был билет на трибуну, я даже не знал, какая это большая честь, но я хотел идти в колонне. Мы шли вместе с Пали Хайду (Пал Хайду (Гайду) — журналист, друг Йожефа Лендела. Расстрелян в 1938 г.), плечом к плечу, в одном ряду по восемь человек. Это был последний май, когда я ходил на демонстрацию. Этот?.. Нет. Или этот?.. Другие я не запомнил. В Берлине да, там я добровольно ходил на демонстрации, и не только на первое мая, но и на другие, неоднократно.
Я приехал из Берлина, и Пали Хайду должен был встретить меня на вокзале. Но не встретил. Я знал, что не нарочно. Не было у него плохих намерений. (Пали арестовали раньше меня.)
Напрасно я искал его на вокзале. В газетном киоске купил карту. Спросить я ничего не мог, сесть на трамвай тоже, но с помощью карты я пешком добрался до квартиры Хайду. Здесь, через Арбатскую площадь. С тех пор я с точностью помню план Москвы, я его часто вспоминал в лагере; город представлялся мне как фотография, сделанная с самолета. Квартира Хайду была на тихой улице, в старинном особняке. В таких особняках из громадных зал, разделенных дощатыми перегородками, получилась масса плохих, тесных квартир. Когда-то в этом особняке жил Наполеон, когда занял Москву. Это рассказал Хайду, уж он-то знал. Я не буду смотреть на этот дом, я не хочу знать, стоит ли он еще на месте, когда самого Хайду — и это точно — уже нет в живых. Знает ли Баница, что Хайду уже нет? Конечно, знает, все знают. Он был в Испании. вернулся. Никого из венгерцев, кто был в Испании, нет в живых. Или все-таки кто-то остался? Из русских остался один капитан, он теперь маршал, даже стал знаменитым; но остальные…