— Лучше поговорим о том, чем вы займетесь, когда вернетесь на родину.
— Надеюсь, ничем.
— Это вы сейчас так говорите. Дома вы сможете спокойнее взглянуть на вещи. Кстати, Тухачевский был предателем.
— Вы уверены?
— Было следствие.
— Ай-ай, какой вы легковерный! С каких это пор? О Куне тоже говорят, что он предатель. Может, вы поверили?
— Это всё же другое. Но нельзя утверждать, что все без исключения.
— Конечно, нельзя, но все-таки немного бесит, что вы так охотно верите тому, что. были, скажем, запутанные дела, когда легко было ошибиться. Но случай Тухачевского не такой. Он мешал тем, что жил. Историю большого польского наступления нельзя было фальсифицировать, пока был жив Тухачевский.
Он дотронулся до моего плеча.
— Я понимаю, что вас потрясло всё то, что с вами случилось. Было бы неестественно, если бы арест и всё это.
— Арест? Это было уже хорошо! Лучше, чем каждую ночь ждать, когда за тобой придут. Потому что я ждал и ничего не делал. Не спрятался, не сбежал, не доставал поддельных документов. Я ждал, как тяжелобольной ждет смерти. Знал, что наступит, и все же надеялся, что не наступит. Когда они пришли, я успокоился. Я сказал Герте: «Я ни в чем не виноват. Если бы я был бы в чем-то виновен, я бы знал, какое наказание меня ждет. Но так как я ничего не сделал и меня арестовали, не жди, что я вернусь».
— И она не ждала?
— Какое-то время ждала. Пока не началась война. Послала несколько посылок. А потом… это естественно.
— Как посмотреть.
— Я думаю, что естественно.
— Вы сказали ей, что не вернетесь. Что вы тогда думали?
— Я думал, что меня без суда и следствия поставят к стенке. Вместо этого меня две недели держали в подвале. В герметически закрытом помещении, где проходила главная труба парового отопления. Тридцать восемь-сорок градусов жары. Не будем об этом говорить, вам знакомы, да вы и сами видали, безусловно, вещи и похуже. Но они хотели, чтобы я подписал протокол! Чтобы я в первую очередь обвинил самого себя, потом назвал бы двух лиц, которые меня завербовали, а потом еще двоих, которых завербовал я. В гестапо требовали такого?
— Там все было иначе.
— Да. Иначе. Но и здесь однажды за мной пришел вооруженный конвоир и повел меня в подвал, время от времени толкая мне в спину винтовкой. Он водил и водил меня по бесконечным подвальным коридорам, взад и вперед. Сколько? Не знаю. Часы или минуты. Может быть, и даже вероятно, это были только минуты. Я ждал, когда мне выстрелят в затылок. Но мы всё шли по извилистым подвальным коридорам, а со двора слышался звук заведенных моторов воронков (Воронок (ворон, черный ворон) — закрытый грузовик, оборудованный для перевозки заключенных, автозак.). «Ага, чтобы не было слышно выстрела». Об этом много говорили. Но мы всё шли. Потом охранник втолкнул меня в какое-то помещение. Облицованные кафелем стенки, звук льющейся воды. Значит здесь!.. Потом они смоют кровь. «Раздевайся». Я спокойно разделся, уже спокойно. «Входи», — приказывает охранник и прикладом винтовки показывает на какую-то дверь. Открываю дверь: краны. Душевая, баня. «Погоди!» — он сует кусок мыла. После душа он отводит меня наверх. Меня принимают, заталкивают в воронок, и мы едем обратно в Таганку… Ничего не случилось. Но с тех пор я знаю, каким бывает момент смерти и что жизнь — ничто и всё. Да вы и сами это знаете.
— Это было на Лубянке?
— Да. Но не на Большой Лубянке, не в центральном здании. Туда возили больших шишек, которых арестовали центральные органы. Я попал на Лубянку, четырнадцать, может быть, это было мое счастье. Приказ о моем аресте был выдан Московским областным НКВД, и я попал к ним. Кстати, тот, кто подписал ордер на мой арест, через месяц был уже трупом. Его расстреляли. Его звали. Забыл. Ну, ладно. Да не почиет он в мире! Тогда он был знаменитым. А через полгода и Ежов был трупом. Ежов, по-венгерски ёж, которого на плакате рисовали берущим за горло змею: «Ежовые рукавицы». Но мое положение от этого не изменилось. Меня не интересует ни Ежов, ни тот другой. Меня интересует лишь одно: жив ли младший лейтенант Маркусов?