— А это кто?
— Тот, кто меня бил. Его, — я говорю медленно, подчеркивая каждое слово, — я бы своими руками подвесил за яйца на люстру, в его собственной квартире, если можно, и посадил бы туда его милейшую супругу, пусть качается. Я говорю чепуху! Нет, я не смог бы этого сделать. Но вы ошибаетесь, если думаете, что страдания облагораживают.
— Все было иначе, чем у немцев, — бормочет он. Он отводит взгляд, но потом вдруг пристально смотрит на меня. — Не видно, что вас так уж сильно били.
— Нет. Потому что я подписал, что я шпион и диверсант.
Он смотрит на меня, делает паузу и говорит холодно, резко: — Мы такого никогда не делали. Лучше смерть. — И он думает, что победил.
— Только вам, дорогой товарищ, было что защищать, было за что умирать. А у нас отняли и это. Моральную силу. Кстати, все это шло совсем не так гладко. Если бы все шло гладко, я бы теперь не вспоминал младшего лейтенанта Маркусова… Подписал я, к примеру, что хотел убить Димитрова. Потом, когда меня вернули в камеру, написал, что я оговорил самого себя. Меня опять вызвали на допрос — я снова подписал. Так это шло пятнадцать месяцев. А уж под конец не вызывали, мною уже не занимались. В итоге я получил свои восемь лет. Нас по сто человек проводили мимо какого-то закутка, в окошко просовывали бумажку и велели расписываться. Там было написано, что нам объявлено постановление Особого совещания, можно перевести и как Чрезвычайное. Но всё же и сегодня, находясь в данный момент здесь, в Москве, я нарушаю закон.
Он наливает чай. Сначала мне, потом себе. Стакан наполнился до краев, а он все льет. Я замечаю это. Вскакиваем, салфеткой вытираем насухо стол, как нашалившие дети. Я продолжаю говорить.
— Меня арестовали в феврале. Первого мая был день строгого режима. А третьего мая один товарищ подозвал меня к форточке в бане: «Смотри! — показал он. — Видишь красный флаг?» Потому что мы там думали, что мы узники контрреволюции. Вот так.
— Нам помогало выжить то, что мы знали, что победим.
— Тогда нам — ярость. И еще то, что ситуация была такой иррациональной: они — социализм, мы — «враги народа». И в ярости было превосходство: побежденный презирает подлость победителя.
— Я думаю, что вы потом стали так думать. Побежденный не хочет жить.
— А вот с этим можно поспорить. Совсем не уверен, что мы хотели жить. Многие не хотели. Но факт, что в лагере мы промокали раз десять на дню и ватники высыхали на наших телах по десять раз, если не оставались мокрыми весь день. И ничего! На охраннике плащ, хорошие солдатские сапоги. Но даже если бы он и захотел, он не мог бы отвести нас обратно в барак. Это запрещалось. Даже если бы он и хотел быть порядочным.
А мы не могли схватить хотя бы пустякового насморка. А ведь как нам хотелось! Не насморк! Воспаление легких. Попасть в больницу, покантоваться там.
— Немецкая больница была преддверием смерти.
— А здесь нет, святая правда… Словом, воспаление легких. Не умереть — мы мечтали об отдыхе недельки на две и о больничном питании. Больница у нас была действительно хорошая. Питание военное, другого и быть не могло, да и воровали там много. Но всё же многие, чтобы подольше остаться в больнице, ели соль, пили воду. Распухали и почти все без исключения попадали на кладбище. А кому меньше повезло — в инвалидные бригады.
— Разница существенная.
— Признаю. Русские не садисты. Скажем так, по своей природе.
— Стоп! Ищите разницу не в природе, а в строе. Строй выступал под именем гуманизма, и это.
— Стоп! Теперь я говорю: стоп! Насколько мне известно, над вашими лагерями готическими буквами было написано: «Arbeit macht frei». (Труд освобождает» (нем.). На воротах советских лагерей был лозунг: «Ударный труд — кратчайший путь к свободе!»)
). У нас кириллицей приблизительно то же, если и не то же самое.
Он нехотя кивает.
— Что окончательно разрушило в нас всё — именно это, эти гуманистические лозунги. И мы должны были терпеть насмешки настоящих контрреволюционеров: «Заварили кашу, расхлебывайте».
— А, так всё-таки были контрреволюционеры? До сих пор вы говорили, будто в лагере собрались одни ангелы.
— Были. И совсем не случайно. Сначала я думал, что это метод: лучше пусть погибнет сто невиновных, но виновный понесет наказание. Потом пытался объяснить с помощью исторической аналогии: это как «метод амальгамы» Великой французской революции. Бросают в одну кучу трех аристократов, двух священников, двух проституток, пять-десять якобинцев — и всех на эшафот. А потом я понял, ведь у меня было время поразмыслить, да и эмпирического опыта я понабрался, что ход рассуждений «системы», называть которую «безумием» — значит ее недооценивать, хотя в конечном итоге это так, — следующий: человек, который когда-то где-то посмел поднять руку на любой — понимаете! — любой государственный строй, вероятно, может снова предпринять такую попытку. И тем самым эта система, сталинская, привела к общему знаменателю старых большевиков, бывших белогвардейцев, кронштадтских матросов, испанских добровольцев, шуцбундовцев (Члены Шуцбунда (Союз обороны) — военизированной организации Социал-демократической партии Австрии.) и, конечно, нас, эмигрировавших сюда иностранных коммунистов. Это был основной контингент. Я не мог бы сказать в точном процентном соотношении, сколько кого было. И к ним добавьте тех, кто «что-то сказал», плюс тех, кто ничего не говорил, но на него донес сосед. А еще тех, хорошей должности которых кто-то позавидовал: директор завода, военный, сотрудник органов, кулак, вернее, тот, кого назвали кулаком — и кто и в самом деле вряд ли одобрял метод ликвидации кулачества. А возможно, и владелец хорошей квартиры и…