Выбрать главу

— Ну конечно, — соглашается он. — В том, что мы обращались друг к другу на вы, был, собственно, и своего рода протест. Мы хотели избежать тыканья, принятого у джентри. И богемности тоже. Мы немного бравировали, что мы — другие. Не так ли, Пишта?

— Со мной дело проще. Большинство было старше меня, я мог обращаться к ним только на вы. — Он старается быть непринужденным. — Хорошие были времена. К сожалению, давно это было, — прибавляет он.

— Изволите напрашиваться на комплимент? — спрашиваю я. Это он тоже любит, когда я его слегка подзуживаю.

— Конечно, — говорит он смеясь. А потом, пока мы едим, мы не разговариваем.

Лашшу ест с наслаждением. Он очень худ, но не худее Ба-ницы, когда тот в первый раз пришел ко мне. Наслаждается супом, тарелкой, даже цветом супа. Ест воспитанно. Баница тоже есть воспитанно. Мне даже не пришлось его этому учить. Они не чавкают, не хлюпают, не едят с жадностью… Я слежу за тем, чтобы в тот момент, когда он закончит есть суп, снова наполнить его тарелку.

Лашшу смотрит на меня. Он видит, что я рада налить еще раз, рада от души.

— Я думаю, вас это не удивляет, — говорит он и улыбается.

— Я тоже хотел бы еще немного, — говорит Пишта. — Когда суп такой вкусный, человек, прошедший лагерь, просит добавку. Правда? — говорит он, чтобы гостю было приятно.

— И мне, — подает теперь голос Ричи. Новый успех. Он никогда не просит добавки супа. Вот обезьянка.

Когда Лашшу заканчивает со второй тарелкой, я подхожу к двери в прихожую и зову: «Нушика!»

На большом серебряном подносе Нуши вносит телячье рагу и картофельное пюре в горячей миске из желтого йенского стекла (Марка высококачественного стекла фирмы «Цейс» (по имени г. Йена).) и темно-лиловую свеклу в прозрачной стеклянной салатнице.

— Если выдавались хорошие деньки, мы тоже делали картофельное пюре, — говорит Лашшу и сразу смущается.

— Тогда вам было лучше, чем нам, — отвечаю я. — Во время войны картошка была на вес золота. Кто пережил штурм Пешта, испытал всё.

— Ну конечно. — Я слышу в голосе Баницы издевку.

— Я не хочу сказать, что всё. Только в том, что касается еды. Мы только во время осады, недели две, а вы годами^ Это, должно быть, ужасно.

— Если мы выдержали, можно было выдержать, — сухо говорит Баница. — Не так ли, Банди Лашшу?

— Разумеется, так. И поверьте, — поворачивается он ко мне, — лагерь — это ведь тоже не вечное уныние. И там бывает смех, веселье. Примерно, как в среднем на душу населения.

— У нас было меньше, — кисло говорит Баница.

— А я, — вдруг говорит Ричи, — не думаю, чтобы мой отец много веселился в Маутхаузене. — Нахмурив брови, он смотрит на Эндре Лашшу, потом на отчима, потом на меня. На мне его взгляд задержался. Я отворачиваюсь.

— Так бывает. — Лашшу чувствует, что требуется объяснить. — Пока человек жив, живет и смех. И бывает много смешных случаев, всегда есть смешные случаи. Расскажу один недавний, послевоенный, — он повернулся к Пиште. — Это случилось где-то на Урале, название места я забыл. Из Германии привезли трофейное имущество, лошадей для колхоза. Все село, понятно, на улице. Гонят по улице мекленбургов, флегматичных тяжеловозов, с громадными копытами. Это лошади вроде тех, на которых в Пеште возят пивные бочки, — объясняет он Ричи, — только еще крупнее. Одна крестьянка обращается к другой: «Вот это да! Вот это лошади!» И всё… Дали ей десять лет. Статья: «За восхваление западной техники».

Ричи заржал, как молодой жеребенок. Я тоже смеюсь. Как бывало, когда несимпатичный клиент рассказывал смешной анекдот. Мне это знакомо, я работала официанткой в ресторане, когда нужно было устроиться на работу из-за хлебных карточек. Официантка обязана смеяться и рада, когда может посмеяться искренне.

Только Баница скривил рот.

— Давайте кушать.

Я передаю блюдо Лашшу. Он накладывает хорошую порцию.

— У вас я могу дать волю своему аппетиту, — говорит он и смотрит на меня.

— Я только рада этому.

— Потому что знаю, что останется и на завтра. У моих русских друзей. Они тоже угощают от чистого сердца. Но я не думаю, даже если они настаивают, что завтра у них тоже будет что поесть.

— Ужасно, когда такие условия жизни, — говорю я. Но чтобы это не показалось уж слишком резко, прибавляю: «Бытие определяет сознание». Пусть видит: я и это знаю. На «бытие и сознание» он не реагирует. Продолжает говорить о русских.