«Я, нижеподписавшийся Карл Шульц, с почтением осмелюсь доложить, что сегодняшним днем между семью и восемью часами вечера в большом зале амстердамского „Дома рабочих“ известный русский нигилист и социал-демократ Георг Плеханов и некий японец, которого якобы зовут Сен (или Шен) Катаяма, после произнесения речей, враждебных государству и морали, обнялись и поцеловались на сцене вышеуказанного зала, что вызвало шумные рукоплескания присутствовавших участников числом около 400 человек и одновременно сопровождалось выкриками против ведущейся в настоящее время русско-японской войны и вообще против государства и морали, то есть имело место подстрекательство к насильственному сопротивлению военной силе государства. Подобные и весьма громкие действия производили и принимавшие участие в собрании немцы, имена которых я уже осмелился сообщить в моем вчерашнем донесении.»
Размякшая от слюны бумага чуть ли не порвалась под нажимом шариковой ручки. Баница перечитал короткое «донесение».
Так пишет взмокший мелкий полицейский агент, неотесанный соглядатай, «господин с тростью», Achtgroschenjunge (Шпик, полицейский агент (нем.). шпик. Я знавал таких. Правда, но не то, что было. Атилла Йожеф приветствует Томаса Манна: «Правду скажи, не только то, что было» (Строка из стихотворения Аттилы Йожефа «Приветствие Томасу Манну» (в переводе В. Левика: «Не то, что суще, — правду нам скажи». См.: Йожеф А. На ветке пустоты. М.: Три квадрата, 2005. С. 279).)Это правда, но не то, что было. В литературе такое возможно. Но я не хочу быть писателем. Странное и неискреннее занятие, где умение повернуть, перевернуть и «сменить одежды» — часть ремесла, ну уж нет… у меня своя гордость. Историком я мог бы быть, я напишу свои мемуары, если мне и дальше придется быть «дипломатом». Назло, что не могу быть директором завода, где проектируют вычислительные машины, бесстрастные умные машины. Если бы я писал роман, я придумал бы для Брокдорфа, когда он был в Москве, молодого секретаря посольства, который обожает своего шефа. Этот молодой человек носил бы старомодный высокий твердый воротничок только потому, что такой носит Брокдорф-Ранцау вот уже тридцать лет, с тех пор, как для него перестала существовать мода. Юноша подражал бы даже его неуклюжей походке, просто до смешного, и, восхищаясь им, вел бы дневник. Сразу же, каждый вечер. Или писал бы свои воспоминания на склоне лет, удалившись на покой, облысевший и больной подагрой. И пил бы только французское шампанское и французский коньяк, поскольку его герой и кумир, хотя французов и недолюбливал, но напитки предпочитал только французские.
Но у меня нет такого секретаря, нет, не было и не будет. А я, я сам был таким, как этот молодой человек, боготворил Эндре Лашшу, когда ходил на улицу Радаи и он был моим командиром. И не приди он сегодня сюда, так и осталось бы.
Не мое дело сочинять беллетристику под соусом истории, начинять скудный исторический материал сплетнями о холостяцкой жизни Брокдорфа и его склонности к молодому секретарю. Белокурый, высокий, милый и мягкосердечный юноша. противоестественная склонность. Я не считаю это грехом, только это гадко. Нет, такого я не стал бы писать, на радость исходящему слюной читателю.
Это не мое дело! И писание исторических трудов тоже не мое дело. И воспоминания тоже… если бы я хоть немного мог бы быть активен. Я хочу всегда иметь дело с настоящим, спорить с ним, выдвигать требования к нему, а если и с прошлым, то только с тем, о котором мы говорили с Эндре Лашшу. Да, критика прошлого на партийной основе, конструктивная критика. Как я уже сформулировал, сформулирую. Слово соответствует делу, дело соответствует слову. Не обещать невозможного, не восхвалять того, что того недостойно. Мы скажем: мы живем хорошо, когда мы действительно станем жить хорошо, и только о свободе мы скажем: «свобода». Но все это может сделать только партия.
Он не смог бы уснуть, даже если бы не пил кофе. Из-за работы сверх меры и волнений он уже много лет ночами мучился бессонницей.
Как хорошо, что квартира большая. Как кстати теперь то, что он сначала считал странным и лишним. Не нужно идти в спальню, лежать там без сна и ворочаться, мешая другому. Не нужно оправдываться, отвечая на заданные спросонок вопросы. Первым благом была ванная. К ней он уже давно привык. А теперь все более важным становились раздельные спальни. К утру он все же заснул.
Он мчится по длинным коридорам, убегает от грохочущих трамваев, перебегает на другую сторону улицы прямо перед трамваем: чувствует порыв ветра, слышит скрежет тормозов, чувствует запах нагретых рельсов. Озирается, тяжело дышит. вскакивает в кузов проносящегося на полной скорости грузовика, через дощатый борт. Шофер смотрит назад, останавливается. Он выпрыгивает, падает с высоты, это окно второго этажа, одежда зацепилась за отогнутой угол металлического карниза, одежда медленно рвется, он снова падает, бежит дальше. Преследователи гонятся за ним, но еще ближе он чувствует Эндре Лашшу. Он позади, наверное, говорит о преследователях, но не слышно, что он говорит. Он снова и снова оборачивается, пытается угадать слова по движениям губ Лашшу. Лашшу говорит иронично, горько, печально. Он уже понял: «Выброшенные из вагона письма всегда доходили до адресата… Теперь пишите вы…» Лашшу его тоже преследует? Преследует? Лашшу подает знак: «Остановись, спрячься за мою спину». Он останавливается, Лашшу быстро набрасывает на него дождевик. По жесткому дождевику барабанит ливень, Лашшу наклоняется и шепчет ему в ухо: «Американский, пропитанный тонкой пленкой равнодушия, но у нас тоже уже производят.» Преследователи исчезли.