И поэтому хорошо, что я сказал то, что сказал. Пусть останется в нем как ноющая рана. для него рана и выздоровление, а для меня — спокойствие, пусть даже на том свете. что-то мне все-таки удалось сделать. Или я так обошелся с ним, что оттолкнул на другую сторону, на свою беду?
Нужно было бы иначе… Спокойно, без злобы. Зачем нужно было бросаться, злобно кусать единственного человека, оставшегося моим другом, единственного, о котором думал, что люблю и уважаю его. Значит, я никого не люблю? Что со мною сталось?
Годами мне давало силы отсутствие любви. Нет никого, кто меня любит, сверху меня плотным покровом накрыла прошлогодняя листва, надо мной листья, подо мной листья, под листьями мерзлая земля, под мерзлой землей незамерзшая земля, потом все горячее, горячее, а потом густой жидкий огонь, огненное ядро земли.
«Если бы с вами не случилось этого несчастья, — теперь он говорит спокойно, — то вы и сегодня были бы хорошим партийцем, и вам в голову не пришло бы — а если бы пришло, то вы сочли бы преступным — усомниться в непогрешимости партии».
— Коли так, то Сталин был действенным орудием провидения, потому что он осветил мне путь, вывел меня из ужасной тьмы, из темного ужаса заблуждений, Сталин, семинарист-недоучка — орудие благодати. Как шутка сойдет, а как философия — мистика какая-то. Хватит! А вы сами-то, Баница, верите? На что он спокойно отвечает: «Фанатизм — это по части интеллектуалов. У Маркса я научился и тому, что мы обязаны сомневаться».
— Я тоже. А кроме того, и тому, как случайность становится роком. А точнее, то, что кажется случайностью. Гитлер — случайность, и в то же время нет. Может быть, он пробился наверх потому, что крупный капитал в своей безграничной самоуверенности презирал политику и сомнительную роль политических деятелей. А в случае Сталина? А тут социалистическое государство и экономика переоценили значение политических руководителей. Они словно требовали, чтобы их сдавила одна сильная рука, потому что это и есть единство, величие, непогрешимость. Случайность.
Александровский поезд все еще не подали. Его не видно, но где-то он уже стоит, темный — в темноте. Я сижу на платформе в больших кругах от света фонарей и не вижу из-за света. Свет мешает видеть. Свет видно издалека, и свет мешает видеть в темноте. Вот так же и Бог.
Но нужно сидеть здесь, под фонарем. Нужно! Патрули карманными фонариками обшаривают темные закутки. Вот поэтому… Сколько опыта, сколько хитрости во мне развилось, и сколько всего другого могло бы развиться, если бы не нужно было этого, если бы не нужно было так оберегать свою жизнь. Хитрый человек — противоположность чистому человеку и чистому разуму. Я обороняюсь, и тут уж главенствует не разум.
Встаю, топчусь на свету, уже очень, уже нестерпимо мерзнут отмороженные в тайге пальцы ног. Я стою под светом, но свет не манит меня, как летом ночного мотылька. Наоборот. Это лишь хитрость.
А завтра куплю хлеб у жены милиционера. Я и раньше покупал бы у них, только у меня не было денег. Они продают карточки на неделю. Меньше — даже не заикайся.
Карточки — да. Но шарф покупать не стану и носки тоже. Тогда уж и про ботинки мог бы сказать: нужно. Ничего не нужно, только хлеб, картошка и подсолнечное масло. Эти милиционерши мытые, ядреные торговки. Не все. Есть среди них и одна изможденная, с шафранно-желтым лицом, худая. Жена придурковатого пьяницы, весельчака Васьки. Он лучше всех: в маленьком городке все знают милиционеров в лицо. блажной Васька добрей тех, что трезвые. Где здесь царство разума, здесь и вообще в мире? Разум? Рассудок? И все же нужно знать, а не верить, и я не буду называть верой разнузданный кровавый инстинкт. Всегда виноват кровавый инстинкт? Даже это неправда, и это тоже.
Сталин — это даже не кровавый инстинкт? Случайность?.. Камешек, который стронул лавину, и та закономерно растет? Камешек скатывается только по склону; а склон был изначально. склон — это не случайность. И. Стоять! Хальт! Стой! Стоп! Как ни крикни, поймет каждый, кто идет в темном лесу по белеющей заснеженной дороге. И по залитому солнцем ржаному полю. Односложные, резкие слова.