«Перегибы были, но его заслуги перевешивают его ошибки». Это удовлетворит даже Баницу. С этим он согласится. «Перегибы» стали правилом, а это, помилуйте, уже не перегиб. Это больше даже того, о чем шептались в лагере: «сумасшедший». Возможно, и сумасшедший. Но как этот сумасшедший оказался на вершине власти? Одно, когда императором становится дегенеративный отпрыск династии, и другое — это! Этот сам прибрал к рукам наследство Ленина, медленно, систематически, шаг за шагом. И как могло случиться, что предостережение Ленина осталось незамеченным: «Этот повар…»» (Знаменитая фраза Ленина «Этот повар будет готовить только острые блюда», сказанная им в 1921 г. в узком кругу, когда Зиновьев и другие выдвинули Сталина на пост генсека.) Был ли он сумасшедшим с самого начала? Или сошел с ума? Конечно, не дремали те, кому было выгодно, чтобы на вершине оказался сумасшедший. Которого можно науськивать и запугивать кошмарами.
Лакеи делают королей — даже из самых здравомыслящих. Кун сказал однажды утром, когда я был у него и мы пили кофе: «Слушайте, Лашшу! Я сказал этому ослу: „Потявкай на Пете-ра“. А он набросился на него как бешеный пес, сорвал штаны, вцепился в ляжку. Разве я этого хотел? Я сказал только: „по-тявкай“». Бедный Кун, бедный Петер. И бедный бешеный пес Пали. Вернулся из Испании, и его еще раньше меня.
Стало быть, вовсе не Сталин. В лагере большинство тоже так думали и без конца писали ему заявления.
Надо бы рассмотреть вопрос проще, старым проверенным методом: cui prodest? Кому выгодно? То есть: кто думает, что получит от этого какую-то выгоду? Но у всемогущего властителя эта выгода — власть в чистом виде. А материальная выгода достается челяди.
Добровольно вернуться в Сибирь? Многие уезжают. Здесь работы нет, работы таким, как мы, не получить. «Лучше добровольно, скоро все равно повезут». Правда, всё так. Так и будет.
Спокойная жизнь. Крепкая, теплая изба, недалеко ручей, в доме печет большие серые хлебы сильная светловолосая женщина, раз в неделю, как моя мать. Не география, не землеописание, а сама земля. Столько, сколько нужно под огород. Не географическая карта, а безветренный зимний рассвет, над домом вертикально встал столбик дыма и пара, когда я с ладным топором сверну в лес и с мостика оглянусь, сквозь лучи восходящего солнца я вижу этот дым и пар — радугу зимы, на безоблачном небе как раз восходит солнце.
Я буду очень стараться, чтобы мне не много было нужно. Это — залог свободы. Зимой — дрова рубить, летом — грибы и землянику собирать, и лекарственные травы.
Но сам я все равно не поеду. И кто мне позволит жить там в такой идиллии? Мне ли не знать, что лес, деревня и тихая красота дается только тому, кого не гонит нужда? Я останусь! Подожду, когда нужда заставит.
А тогда? Я могу косить, и могу валить деревья, и возить в бочке воду из ручья. А может, и корова у меня будет… Когда нужда заставит.
А пока, может, даже завтра, схожу в александровский Кремль. Стоят построенные на вере, восторге, страхе и пролитой крови православные церкви. Золотые звезды куполов, детские рождественские рисунки. Толстые стены — по ним телега проедет — прочные, сложенные на известковом растворе, гашенном соленым потом.
Света нет, даром что наша «кукушка» тащится по рельсам великой «транссибирской» магистрали. Но я все равно узнал сидящего напротив. Светло от снега. В купе нас двое. Он тоже репрессированный. Живет от меня в третьем доме, тоже на улице, где живут железнодорожники.
Мы не разговариваем, не хотим заметить друг друга, не желаем быть свидетелями один против другого, если откроется наше «преступление», ну, что мы выехали за пределы Александрова. Где мы не можем получить никакой работы — и где должны жить, если можем. Шпана наводнила рынок, окрестные деревни, но население подозрительно смотрит и на нас, боятся, если встретят нас в лесу, куда мы иногда ходим гулять и приносим из леса полмешка хворосту или перевязанные брючным ремнем сучья. А ведь хулиганье в лес не ходит. Их лес — это рынок, но нас тоже боятся. А мы. как-то живем. Помогают родители или дети, друзья или родственники, хоть у самих ничего, — а мне вот Баница.
Я должен был сказать Банице, что не считаю себя лучше, чем он. Я тоже обязан был знать то, что сейчас так хорошо знаю и чего не знал, потому что мне так было удобно. Вот именно, я мог бы знать. Евгений Евгеньевич Киш, то есть Енё Киш, знал и сказал мне, потому что доверял. Когда была чистка партии, выяснилось, что он уже год назад «потерял» партийный билет, но не заявил о потере. Потерян… Мне он сказал: «Когда без ведома членов партии, без дискуссии в три раза подняли цены на хлеб, я понял, что с меня хватит». Я хотел уговорить, чтобы он все же остался в партии. Говорил то же, что теперь мне Баница, приблизительно так же. Вроде того: «Бороться со злом можно только в партии». Я верил? Верил. Но это не оправдание: мне просто было страшно не верить, страшно потерять смысл своей жизни, то, за что я мог не только жить, но мог бы и умереть. Енё Киш, Евгений Евгеньевич, грустно улыбнулся. Конечно, его исключили. Но странно, его не арестовали, он-то остался, и потом — кто-то мне рассказывал — в первый день войны ушел на фронт. Думал, что после войны настанет другой мир? Или просто искал смерти? Только он сам мог бы сказать. В первый же день пошел добровольцем. Где-то его красавица-жена? Он называл ее «моя Мэри Пикфорд». Он был сельским учителем в комитате Дьёр, в шестнадцатом году попал в плен. На родине у него никого не осталось?..