Выбрать главу

Видите ли, Баница, ни вы, ни я никогда не хотели жить за счет нашего партийного билета и — что уж говорить об обязанности сомневаться — верили, что эта книжечка — как пропуск в рай. А это не так. Она не дает даже земного успокоения, но тогда не может дать и другого. Мы стали такими Прометеями, на огонь которых попросту нассал новоявленный Зевс. Но кто — плевать я хотел на Сталина — кто помог ему вскарабкаться наверх, кто допустил, кто терпел? Мы! А потом мы попали в руки Маркусовых. Я, но раз я, то и вы тоже, Баница. Понимаете? Потому что это и вам не все равно. Вот Маркусов, уж этот был настоящим материалистом. Во время допроса — квартирные дела, гешефт с коллекцией марок. Конечно, он мелкота, о такого и руки не стоит марать. Но другие, не столь мелкие, они были настоящими «Untermensch»-ами (Представитель низшей расы, «недочеловек» (нем.).), они прототипы нацистов. Такой доказывает сам себе, своему напарнику, а потом уже и всему миру, что он и есть настоящий «Übermensch» (Сверхчеловек (нем.).). Точь-в-точь как немцы. И потому что это не удалось, не может удаться, и он терпит фиаско в своих же собственных глазах, приходит желание унизить, и с ним соединяется желание уничтожить, этакое геройство подлости. Первыми жертвами становятся его лучшие друзья — он читал презрение на их лицах, в их опущенных глазах. Тогда он ищет новых друзей и, потому что не может найти и не доверяет друзьям, — слуг. Готовых на все, что прикажут, которые не могут думать, не смеют, не хотят и, даже если бы и захотели, не умеют. А если и умеют, или если умели, смогли приучить себя не думать. Подходит и тот, кто прячется под маской фанатизма… Как я в лагере использовал маску бестолкового, неловкого, беззлобного простофили. И ведь вы не станете отрицать, с успехом.

«Мы меняемся».

— Да, да. Мы меняемся. Еще как, за двадцать четыре года все наши клетки поменялись трижды. Но изменилось нечто большее. Я, пусть сломленным, усохшим, поглупевшим, все же остался собой. Но вы, не сердитесь, стали совсем другим Баницей. «Несмелым» Баницей, хотя смелее, чем.

Стоим. Скоро будем в Александрове, еще четыре километра. Светятся окна текстильной фабрики. Отсюда в Александров доставляют воров. Человек десять-двадцать каждую неделю. Кого поймали на проходной, кто обмотал два-три-пять метров материи вокруг тела, какие же это желтые, иссохшие тела. Пепельно-серые лица, выщелоченные тела. Но размеры краж исчисляются километрами, мне рассказывал один инженер. Настоящие воры заезжают с грузовиками во двор, предъявляют вахтеру пропуск: на александровском базаре продают это добро целыми рулонами, не боятся, как видно. На базаре, где я завтра куплю хлеб. Это не настоящий базар, не ярмарка с зазывалами и балаганами. А мне сейчас нужно было бы именно это. Стрельба в цель, набрасывание колец, лодки-ка-чели. Бросок кольца, ловко попасть в правду и выиграть вазу. А потом самому стать туда мишенью, чтобы кольцами целились в меня. В меня бы целились и выигрывали, и уходили бы с цветными бумажными флажками. Эх, я уйду тихо, поближе к моему брату Йошке, может, и могилу его найду. В жизни мы никогда не были вместе… Для тебя, Йошка, честь всегда была дороже жизни. Я тоже так думал, но теперь я уже ничего не хочу говорить. Я хочу быть между женскими бедрами, там я защищен, между их грудями я защищен. На день, на час, на минуту.

Честь. Хоть бы не бесчестье, не откровенное бесчестье, с обнаженной душой. Что еще остается, когда и умереть уже поздно, для самоубийства тоже нужна молодость, сила. Нет, Баница, я уже ничего не хочу, я уже не опасен.

Закрываю глаза.

Румяная, красноносая, лохматая баба прижимает свое лицо к окну, это чулан, окошко чулана, которое защищено от мух и комаров марлевой сеткой, провисшей пузырями. Баба лицом утыкается в сетку, она натянулась, вот-вот порвется. На женщине с красным, цвета паприки, лицом городское красно-белое платье, с оборками, с воротником, она заглядывает внутрь, подсматривает. Я подхожу и, когда ее лицо уже просунулось через оконную раму, хватаю ее нос и сворачиваю.