Но Латышев будто не слышал.
— Самая большая моя болезнь, — начал он, — что я каждую ночь просыпаюсь и чувствую: вот-вот разорвется сердце. Во сне слышу, как лает большой пес из Норильска-2. Его лай… рассказать о нем нельзя. Почти не бывает ночи, чтобы я его не слышал. Там мы его слышали въявь, каждую ночь: с этого начиналось. Начинает лаять, скулить, выть. Потом скрип шагов по снегу, открываются двери. Шаги мы слышали только в тихую погоду, а лай — каждую ночь… Потом, через некоторое время, выстрелы, а потом опять лай собаки, но уже совсем другой. Хриплое тявканье. А потом, когда, наверно, зарыли всех убитых в тот день, наступала тишина. И весь день тишина. А ночью опять…
— Что?
— Расстрелы.
— Где? — недоуменно спросил я, потому что от слов Латышева картина для меня не прояснилась. И хотя я понимал, что лучше не спрашивать, прибавил: — Там, во дворе? — Потому что мне это казалось невероятным.
— Не во дворе. В большом бараке.
Я содрогнулся. Ведь я жил в том бараке, там мы провели первую ужасную ночь. Но следов ничего такого в бараке заметно не было. Сейчас расспрашивать нельзя, может, все это просто его больная фантазия, нужно его успокоить.
— Сейчас в большом бараке живут выздоравливающие. Режут деревянные ложки, и все такое. Домино. А больше сами играют в домино, потому что норм нет.
— А напротив? В бараке поменьше?
— Там лазарет для тяжелых больных. Я сам был там санитаром.
— На окнах толстые железные решетки?
— Железные решетки? Нет там никаких решеток. Может, были когда-то, не знаю. Там и сейчас валяются какие-то решетки под окнами. Даже унести их не удосужились. На кой черт там нужны решетки.
— Я тоже был в малом бараке. По коридору налево, во второй камере.
— Во второй? Это теперь амбулатория.
— Мы были чаще всего вчетвером-впятером. Потом ночью приходили. Когда одного уведут, когда двоих, а кто остался — ждет, кого уведут в следующую ночь. Потом перерыв, пару дней никого не уводят. А потом за одну ночь сразу троих. И каждую ночь ждешь… От нас даже не скрывали, что пути назад нет. И мы этим же встречали новичков… А вохра? Они тоже боялись. Они тоже думали, что станут последними. Они были совсем отрезаны от внешнего мира. Шоферы или трактористы останавливались в километре от барака, там сбрасывали на снег хлеб и провизию для вохры. И охрана приносила все это только тогда, когда трактор был уже далеко. Там, должно быть, был какой-то щит или знак, или что-то вроде того… Нас тоже конвоировали только до этого места, а потом показали: «Вон там барак, идите туда».
— Ну а документы?
— Чего не знаю, того не знаю, зря говорить не стану. Одно точно: объявляли новый приговор. Бывало, что и на допросы водили, но мало кого. А охранники всегда одни и те же. А ведь в других местах их постоянно меняют, переводят. Чтобы с заключенными не спелись. Будто здесь такие предосторожности ни к чему были. Охранники считали это очень плохим знаком, нервничали.
— В тридцать девятом, когда мы там оказались, — недоверчиво сказал я, — бараки были нежилыми, уже давно. Ты когда там был?
— Не так давно. Весной тридцать восьмого… — Латышев пригладил рукой усы. — Да, может быть. Все вдруг кончилось. Я был в камере один. Других заключенных не приводили. Но вохра еще была, и пес во дворе. Потом не стало слышно шагов в коридоре, перестали приносить еду, воду.
— Сколько времени это продолжалось?
Вместо ответа он покачал головой.
— Взломать дверь камеры ты не пробовал?
— Взломать? Да если бы мне кошка прыгнула на плечо, и та повалила бы. А пес скулил и выл под окном каждую ночь. И из-за него я бы не решился выйти. А что, если он уже попробовал человечьего мяса…
— Брось! Что за фантазии. Ты здесь, жив, освободился оттуда. Не преувеличивай. Лучше, если мы уж заговорили об этом, расскажи, как ты оттуда вышел.
— Не знаю. Только помню, что кто-то меня ощупывает, чувствую, что под рубашку залезла холодная рука. Только здесь, в больнице кирпичного завода, пришел в себя… Хоть доктора спроси. Другие больные потом рассказывали, что у меня была сильная лихорадка, меня едва могли удержать в кровати, и я кричал. Кричал: «Стреляйте! Чего ждете! Зачем мучаете!» И кто знает, что я еще говорил. Не имеет значения! Что угодно мог наговорить, не в себе был. Понимаешь, не в себе я был.
— Ну конечно.
— Я один остался в живых. Со временем это мне удалось узнать.
— А охрана? Думаешь…
— Этого я не смог узнать. Может, что-то такое было, кто это расскажет, кто посмеет такое спросить? Но я думаю, они ушли, а пес не захотел с ними идти. Потому что он одичал. Привык к месту. А меня оставили там. Я, наверное, был без сознания. Спешили, небось, никому не хотелось там ни на минуту задерживаться. Может, обо мне приказа не было. Такое человеку никогда не узнать. Сюда, на кирпичный завод, я случайно попал. Это больные рассказали, ну, то, что меня принесли какие-то геологи, отыскали где-то… Я-то знаю, где нашли, они, геологи эти, видно, забрели туда, когда искали место для ночлега. Охраны никакой… Должно быть, так было. Прости их Господь, они добра хотели.