В комендатуре в это время трезвонили телефоны. На сто километров в округе разослали приметы, на всех железнодорожных станциях усилили охрану. Если бы его поймали, привезли бы, хоть на день. Показать. Но его не привезли. А из этого мы поняли, что побег удался.
В бараках, конечно, еще долго шли разговоры, обсуждали побег Глеба Нестерова, иногда громко, но чаще всего шепотом. Побег, да еще удачный побег, — событие редкое. За полтора года до этого убежал Иннокентий Макаров, но он сделал совсем по-другому. Он работал мастером на лесопилке, этот криворукий Иннокентий, природный сибиряк, он и до лагеря работал на лесоразработках. На правой руке у него не хватало трех пальцев, наверное, пилой отхватило. Но он и левой рукой так ловко управлялся с топором, что двое не могли за ним угнаться. А уж все тайны тайги ему были известны сызмальства. Но всё же и он бежал с помощью. Рассказывали, что в обед он остался у лесопилки. Что-то подмазать, подкрутить. Словом, остался. И пришли две женщины в платочках и с корзинками с едой. А потом две женщины ушли в платочках и с корзинками и скрылись в лесу. А потом еще одна женщина вышла, тоже с корзинкой, в платочке. Она даже окликнула охранника, как рассказывали. Я там не был, но так рассказывали. Я не очень-то верю в эти побеги с переодеванием, но почему бы и не поверить: убежал Иннокентий. Рассказывают, женщина спросила охранника, куда нести обед кому-то из них. Даже имя назвала… Конечно, это была уже третья женщина, и настоящая женщина! А Иннокентий ушел под видом второй женщины. Очень у нас хвалили этих женщин. А Иннокентия Макарова — стоит ли удивляться — так и не нашли. Тайга была ему родным домом, а три отрубленных пальца могли сойти за ранение на войне.
Мало-помалу я узнавал одно-другое про подготовку Глеба Нестерова. Например, что накануне побега в воскресенье он забрал вещи из каптёрки. Надел чистую рубаху, брюки получше и гражданский пиджак. Словом, приоделся. Это не возбранялось, ведь дело было после войны. И по будням тот, у кого была, мог носить собственную одежду, но тогда казенную отбирали. А этого Нестеров не хотел. Ходил в казенной. Берег. Вечером он отнес назад чемодан и пришел обратно уже в неказистом казенном одеянии. Правда, не в таком уж неказистом. Конторские заботились о своем человеке, который им еду носил и прибирал за ними, получше, чем о нашем брате, что целый день мокли в лесу.
А еще через воскресенье я слышу от одного старика: «В прошлый выходной Глеб дал мне двести грамм хлеба за порцию масла. И за то, что я вынес ее из лавочки».
Так, понемногу я узнал, что Глеб дал хлеб пяти или шести старикам-инвалидам. Чтобы они на его деньги выкупили свою порцию масла в лавочке. Масло продавали за деньги, полфунта на человека раз в две недели. Большое дело было. И по этому было видно, что война кончилась. Только у большинства денег не было ни копейки, а если было немного, то покупали курево. Но у Нестерова хлеба было достаточно, конторские жили неплохо. Они могли доставать дополнительный хлеб. К тому же работа у них была сидячая, хлеба им было нужно меньше, чем нам. Словом, в воскресенье накануне побега Нестеров добыл около килограмма, а то и полтора, масла. А под рваной одеждой свою оставил, поприличнее. Тогда я уже ясно понял, что Глеб пережидает где-то поблизости, может в стогу сена, с удобством ждет, когда волны погони откатятся подальше. А он под стогом спокойно продержится с хлебом да маслом. А когда поблизости уже искать перестанут, двинется в путь. Всё это мне удалось мало-помалу понять, ни одного человека при этом не расспрашивая.
Уже осень настала, мы успели про Нестерова забыть. Осень — время копать картошку. Самое лучшее время у нас было. Мы до отвала наедались картошкой. На поля в больших котлах приносили отборную вареную картошку. Из этого уже видно, что наш тогдашний начальник лагеря был умным человеком. Но мы больше любили печеную, потому что в другое время такой не поешь. Греться всё равно нужно, нужно было костер разводить. Копались мы в сентябрьской сырой земле, пальцы коченели. А если еще и дождь шел, то и обсохнуть надо было. Но начальству всё равно не нравилось, что мы печем картошку, потому что много зря сгорало, а самые нетерпеливые вытаскивали ее из огня еще сырой. Потом выбрасывали, понятно. И хоть мерзли мы, мокли, ругались, — всё же сбор картошки был праздником сытости.
Так было на государственных полях, но совсем другое дело, когда нам приходилось собирать картошку на двух гектарах участка охраны. Это, к слову сказать, было незаконно. Ковыряться в земле должны были те, кто забирал картошку домой, семье.