И это было самое большое, самое лучшее, самое жертвенное, что только могли сделать двести семьдесят пять человек, вплотную притиснутые друг к другу…
Мне опять не нужно было хлеба. Только лежать, закрыв глаза, спокойно размышлять, плыть в полудреме, не шевелиться.
Я пришел в себя. На следующий день на кровати лежали те, кому было хуже, чем мне.
Трое отдали мне свою дневную порцию сахара, всего шесть кусочков. И заставили — не оставили в покое, пока я не съел, — съесть хотя бы половину моего хлеба.
С хлебом особо плохо не было. Хлеб мы получали всегда. Когда были в пути в закрытых вагонах, и когда нас везли полтора месяца в трюме баржи. Здесь, в недрах судна, плывущего по одной из самых полноводных рек мира, плохо стало с водой.
Нам давали сухой паек: хлеб и соленую рыбу, — а воды только двести грамм в день…
Где-то началась война, великая война. Нам за колючей проволокой не полагалось знать об этом, но мы, конечно, знали, а еще более — чувствовали. Потому что по утрам в жидкой баланде плавало всё меньше капустных листьев, обед нам не давали, а вечерний мутный картофельный суп пах землей, и картошки в нем почти не было. Теперь всё — жизнь и смерть — зависело от хлеба, от урезанной хлебной пайки.
Самыми многонаселенными стали лагеря для инвалидов и нетрудоспособных, а больше всего народу было в бригадах лесорубов и могильщиков. Только лесорубы получали в день семьсот грамм, те, кто поставляли дрова для горевших вокруг лагеря восьми костров, для пекарни, для кухни, для бараков и, наконец, для больницы. Мы, могильщики, тоже получали по семьсот грамм. Работой нас обеспечивала больница.
Когда мы поднимаемся, еще ночная темень, и слишком холодно, чтобы умываться. Зимний рассвет едва забрезжил, когда нас под конвоем уже выводят из лагеря. Мы идем: рослые суровые латыши, коренастые русские, узкоплечие китайцы, широколицые кривоногие буряты, армяне, евреи. След в след тащимся в ближайший лес. Подошвы и обода наших огромных бурок сделаны из дырявых покрышек, верх — из остатков старых телогреек. В них можно только семенить. Они тяжелые, холодные и как будто вечно сырые.
В лесу мы вытаскиваем из-под снега ветки, прогнившие стволы, брошенные там бревна. Волочем к вытоптанной нами тропинке. Ветки поменьше тащим на спине, побольше — вдвоем взваливаем на плечи, к самым крупным привязываем веревки, и несколько человек тащат их по протоптанной тропинке до кладбища.
Раскалываем бревна, разжигаем большой костер, усаживаемся вокруг огня.
Буряты сразу же достают свои желтые, медные трубки, осторожно набивают смесью, изготовленной из опилок и грубого махорочного табака, медленно закуривают и молчат.
Мы любили бурят. Бригадир тоже бурят, очень справедливый человек. Буряты никогда не ловчили, не воровали, не искали легкой работы. Правда, они не с такой легкостью делились, как русские. Они никогда не давали даже щепотки табаку ни друг другу, ни остальным. Но никогда ничего не просили и не принимали.
Среди людей других национальностей встречались всякие, хорошие и плохие. Лучше всех всё-таки были китайцы. Китаец, если у него попросят, отдаст всё, сам никогда не попросит, но если его угостят, принимает, и его благодарный взгляд лучится вечной дружбой.
Так мы сидим, покуриваем, молчим, греемся, пока под костром не подтает накрепко замерзшая земля. Тогда быстро убираем раскаленные угли, недогоревшие ветки и начинаем рыть там, где только что горел огонь. До глубины в одну-две лопаты земля мягкая. Киркой, ломом углубляем яму. Когда мерзлая земля уже не позволяет рыть глубже, раскладываем в яме костер и опять греемся. Потому что теперь, вспотев от тяжелой работы, мы мерзнем еще больше. Снова догорает костер, снова приступаем. Копаем, долбим. Третий костер — уже на исходе короткого зимнего дня — раскладываем по указанию бурят так, чтобы огонь медленно горел до утра и сразу можно было начать копать еще теплую землю. Для того чтобы выкопать большую, хорошую могилу, требуется два дня. На второй день добираемся до мягкой, непромерзлой земли. Тогда мы выкапываем под мерзлым слоем большие пещеры, чтобы нам было побольше хлеба, а тому, кто отправится в последний путь, — побольше места. Только так можно исхитриться получить норму — семисотграммовую хлебную пайку.
Наше дело — копать. Хоронить — дело санитаров. Если можно, мы стараемся не смотреть в ту сторону, когда яму наполняют трупами. Мы не смотрим, но невольно видим, как их привозят целыми подводами в одних рубахах, в рваных, списанных больничных рубахах. Делать гробы — нет ни людей, ни досок. К тонким как палки ногам мертвецов веревочками привязаны узкие дощечки, вроде тех, что привязывают к ключам, чтобы знать, какую дверь каким ключом открывать. На дощечках — чернильным карандашом имя мертвеца и номер «дела». Дело на этом закрыто, но номер всё-таки сопровождает. Хотя мертвым, даже когда они были живыми, не было никакого дела до этого номера; из тысячи вряд ли нашелся бы один, кто знал бы, под каким номером значится его имя. А сейчас им не только нет никакого дела до номера, но даже не холодно в одной рубашке.