Выбрать главу

Мы боялись смотреть на них, было ужасно, если край рубашки задирался и открывались гениталии. Мы боялись их, боялись, что нас постигнет та же судьба. Мы надеялись обмануть смерть, когда рыли пещеры за семисотграммовую пайку. Хотя чем меньше становится людей вокруг нас, тем ближе подступает смерть и к нам, могильщикам.

Как-то ночью нас будят. Если кто-то никак не может проснуться, его стаскивают с нар за ногу… «Подъем, немедленно! На кухне в печи вот-вот погаснет огонь, пекари не могут печь хлеб. Давай, давай!»

В лагере не хватает работоспособных людей, если мы не выйдем за дровами, утром не будет ни баланды, ни хлеба. Даже если бы нас не гнали, идти всё равно нужно.

В сорокапятиградусный мороз и отдохнувшему, сытому человеку не простое дело запрягать. Для этого нужно снять рукавицы. Но если под телогрейкой спрятаны теплые рукавицы, будет где согреть замерзшие руки. А наши драные и мокрые рукавицы не успели просохнуть за ночь — и сразу же обледенели. И пока мы запрягали, наша обувка, и вата, и резина — всё промокло и превратилось в лед. Ведь мы целый день то валили деревья в снегу, то грелись у огня, то копались в грязной отмерзшей земле.

Мы отправились, с уже замерзшими ногами, с застывшими руками, ночью, когда светит только снег, и лошадь копытами нащупывает под ним вытоптанную днем дорогу.

Мы отправились в лес с десятью санями. Нашли торчавшие из-под сугробов черные бревна, как сумели, навалили на сани, но закрепить их как следует у нас уже не было сил. Веревки тоже замерзли, такими же жалкими и бесхозными были лошади, инструмент, люди. В пути, понятно, много бревен свалилось с саней, кто следил за этим? На десяти санях мы всё же привезли возки две дров. Одной хватит, чтобы приготовить завтрак, другой — чтобы испечь хлеб.

От лошадей шел пар, из их ноздрей свисали длинные сосульки, они едва дышали. А я не могу распрячь их. Сам еле двигаюсь. Ноги закоченели, с трудом сполз с саней. Конюх ругается.

— Отчего не распрягаешь лошадь?

— Оттого, что не могу взяться за постромки.

— Что, мне за тебя делать?

— Ну не делай!

Конюх понял, что руганью тут не поможешь, не поможешь даже кулаком. Он сам распрягает бедное, вспотевшее животное, которое уже всё покрылось инеем.

Наконец можно вернуться в барак. Насилу взбираюсь на верхние нары.

Я лежу уже несколько минут, когда кто-то вошел.

— Кто ездил за дровами, через десять минут идите на кухню, на раздачу. Повара сейчас будут раздавать горячий картофельный суп, густой.

Несколько человек потащились к выходу. Я тоже хочу идти за густым картофельным супом. Только немного еще подожду. Пойду через десять минут, когда начнется раздача…

Слышу, кто-то вернулся, крикнул на нары:

— Густой. Такого по утрам никогда не дают, — уговаривает и хвалится он.

Конечно, я пойду, сейчас, только еще полминуты полежу. Из окон кухни на двор идет теплый пар, уже ради одного этого запаха стоит пойти.

— Сейчас, иду. — и засыпаю.

Утром я проснулся от жгучей боли. Пальцы на ногах, особенно оба больших, превратились в огромную красную опухоль. И на них волдыри, как на ожоговой ране.

Вот и конец семисотграммовой пайке. Я стал неработоспособным. Кто-то другой заработает семьсот грамм, когда будет копать мне яму в пещере, вырытой под мерзлой коркой земли.

Теперь дневная пайка — четыреста грамм, но зато можно днем и ночью лежать на нарах. Тот, кто еще не пробовал, думает, что это даже лучше, поскольку «учитывая, что организм отдыхает…», и всё такое. А кто не был по-настоящему голоден, думает, что четыреста грамм сырого и плохого хлеба достаточно, может быть, даже и не съесть.

Человек целый день лежит. И целый день ему хочется одного — есть. Хлеб! Даже думать о чем-то другом не может. А если заснет — снится еда. Весь день он ждет вечера, когда будут раздавать завтрашний хлеб. Колесико времени и жизни поворачивается всего один раз — от пайки до пайки.