Выбрать главу

Между тем стемнело. Ночное освещение обеспечивают восемь костров, восемь кубов дров. А зимой, когда ночи длинные, даже больше. Дров хватает — на что другое, а уж на это всегда лесорубов достаточно. Целая бригада из самых сильных пилит, носит, колет дрова для костров. И самые благонадежные, с относительно короткими сроками — это значит, воры и бандиты — всю ночь подбрасывают дрова в костры, чтобы не погасли.

С вышки при свете восьми костров всё видно. Что не видно, чуют овчарки. На концах их длинных цепей кольца. Кольца прикреплены к протянутой между вышками проволоке, собаки бегают от вышки к вышке. Скользя по проволоке, железо пронзительно скрипит, цепь гремит, восемь овчарок лают, визжат, рычат. Смолистые еловые поленья потрескивают, взрываются, пылает восемь костров.

Резчики ложек еще долго ругаются из-за потерянных хлебных паек. Иван Тимофеевич отказался от хлеба, Кондрат Иванович тоже. Шум разговоров мало-помалу стихает и сменяется храпом и тяжелым дыханием. В бараке темно. В черном перекрестье оконных рам видно то затухающее, то вновь вспыхивающее пламя костров. Многие лежат с открытыми глазами.

Урки в своем отдельном бараке еще не спят. В пузырьки из-под лекарств налит керосин, в котором горят скрученные из ваты фитили. У них и керосин есть. Играют в карты. Ставка — завтрашняя добыча хлеба. Крупная ставка, добыть его будет нелегко. Позавчера добыча была семнадцать паек, сегодня только семь. Толкотня перед входом в барак в третий раз может и не сработать. Нужно придумать что-то новое. Может, сделать подкоп под стену раздаточной или продсклада при кухне. Потому что завтра — об этом им уже известно — ложечники, чтобы отстоять хлебный ящик, пустят в ход кривые ножи, которыми режут ложки… А может, застращать поваров? Ведь отлили же они им сегодня вечером керосину.

Мой бывший бригадир, который воровал у меня хлеб и ударил в лицо, пострадал при защите хлебного ящика. Кто-то пнул его по больной ноге. Случилось так, что он стал ложечником. А теперь он лежит у меня в больнице и смотрит на меня как собака, ожидающая, что ее побьют.

И от этого взгляда я снова вспомнил всё. Простить — не могу. Мстить — не хочу. Но если мне придется коснуться этого ненавистного мне тела, я за себя не отвечаю.

Поэтому я всегда стараюсь устроить так, чтобы фельдшер перевязывал его сам. Градусника я ему не даю, всё равно температуры у него нет.

Через неделю его выписали из больницы. За всё это время он никому не сказал ни слова. Даже голоса не подал. Только смотрел, ждал и трясся. Лекарство — врач прописал ему какой-то препарат с бромом — он вылил, я видел.

Он был прав. Он знал, как сам поступил бы на моем месте. Но я не могу убить с умыслом. Тогда, сразу же или даже через несколько дней, когда он был бригадиром, с краснощекой рожей, когда был во власти — дать или отнять хлеб, я смог бы вонзить в него нож, по самую рукоятку.

У меня гора с плеч свалилась, когда наконец-то, хромая, он покинул больницу.

Есть такие, кто каждый день меняет половину своего хлеба на махорку. Кто-то делает это через день. За полпайки дают горсть махорки, со спичечный коробок, другими словами, на четыре коротких самокрутки. За двести рублей можно купить столько же махорки, но деньги бывают редко, да за деньги не всегда можно ее купить. Настоящая валюта — только хлеб и табак. Махорку привозят в лагерь возчики воды и хлеба. Некоторые санитары тоже приторговывают табаком.

Те, кто каждый день продает половину своего хлеба, умирают быстрее. Кто через день — медленнее. Но умрут все, все без исключения. Я — облеченный всей полнотой власти заместитель фельдшера. Если я поймаю санитара на торговле табаком, его выгоняют из больницы. Санитары сами из выздоравливающих, но если занимаются спекуляцией, врач выписывает их как здоровых.

Без снисхождения. Пусть отправляется на лесоповал тот, кто хочет разжиреть на хлебе для больных. Таких приструнить не трудно. Но больные торгуют и между собой. Взвешивают хлеб на тонких весах, порциями по сто грамм. Весы делают из палочки и выдернутых из рубашек ниток. Есть весы с гирьками, а есть с отметками, точные до грамма. Отбираю весы, ломаю их, ругаюсь, кричу… Назавтра нахожу под матрасом новые… И врач напрасно стращает их:

— Помрете, с голоду сдохнете.

— Чем раньше, тем лучше, — раздается в ответ. Если вообще удостаивают ответом.

Водовоза, самого злостного менялу, невозможно ни застращать, ни выгнать. Он единственный, кто еще в состоянии выполнять эту адскую работу.

Водонос каждое утро должен прорубать новую прорубь во льду на реке. Потом большим черпаком наполнить бочку литров на двести, привязанную к саням. Выплескивающаяся вода замерзает, и вскоре бочка покрывается толстой ледяной коркой. В снегопад, в пургу он заставляет голодного, упирающегося вола спускаться с крутого берега к реке. С каждой ездкой ледяная корка всё толще, сани всё тяжелее, вол всё измотаннее, погонщик всё злее. Конечно, ему мало семисот граммов хлеба, самой большой пайки, какая возможна.