Следующим скрылся Мотши Шайнбард.
— Понимаете, Гиршл, я охотно приходил бы к вам чаще, но старому костылю становится все труднее взбираться по лестнице, — объяснил он.
Это, разумеется, был предлог! Истина же состояла в том, что борода Лейбуша и усы Мотши как бы составляли одно целое — они были неотделимы друг от друга.
Все реже появлялся и Гимпл Курц. Пока в доме Гиршла и Мины собиралось много гостей, Гимпл как-то смешивался со всеми и не ощущал какой бы то ни было неловкости, а оставшись в единственном числе, почувствовал свое присутствие неуместным. Выходец из зажиточной семьи, он и сам мог стать обеспеченным человеком, если бы не увлечение Шиллером, — к сожалению, немецкая поэзия оказалась неспособной добывать средства к существованию. Правда, знание религиозных книг помогло Курцу получить должность учителя в местной школе. Должность эта была совсем не завидной, даже сам Гимпл знал, что введена она была для того, чтобы администрацию школы не обвинили в антирелигиозной настроенности. Изучение его предмета считалось потерей времени, и это рождало у Курца ощущение своей ненужности. В том же его неуверенность убеждала и других. Если бы он только мог держать голову высоко, к нему, может быть, относились бы с большим уважением. Но и тогда его рост не превышал бы пяти футов — что толку стараться?
Теперь к Гиршлу и Мине никто не приходил, кроме их родителей и Софьи. Через треугольный просвет в оконных шторах им виделся молчаливый мир. Иногда Гиршл стоял у одного окна, а Мина — у другого. Трудно было сказать, куда они смотрели и что лицезрели…
— Если бы ты действительно хотел их видеть, они бы приходили, — отвечала Мина, когда Гиршл обвинял ее в том, что она прогнала его друзей.
Гиршл понимал, что она права, но предпочитал взваливать вину на нее, вместо того чтобы попытаться привлечь их обратно. Как бы желая компенсировать себе потерю друзей, он стал лучше относиться к Софье, как будто она являлась к ним сейчас исключительно ради него. И все же, хотя ему было досадно, если ее не было, когда она забегала, он по-прежнему сидел поодаль, погруженный в книгу.
Визиты Софьи всегда вносили живую струю в их дом. Она знала, что творится в Шибуше, как домашняя хозяйка знает, что варится в кастрюле ее соседки. Болтая о том о сем своим нормальным голосом, она не обнаруживала заметного возбуждения, когда же ее голос снижался до шепота, они с Миной страшно оживлялись.
Гиршл, сидя над книгой, поглядывал на Софью. Всего на два года старше Мины, она выглядела на столько же моложе и напоминала подростка. Как если бы ее единственной целью было развлечь подругу, она говорила и говорила до тех пор, пока Мина позволяла ей это. Мина слушала ее с полуоткрытым ртом, глаза ее были затуманены, ушки розовели, серьги поблескивали в свете лампы.
Удивительно, как Гиршла раздражало то, что еще недавно, каких-нибудь полгода назад, доставляло ему удовольствие. Теперь все изменилось! Честно говоря, глядеть на Мину ему становилось все труднее. Часто ее лицо казалось ему белым, как вата, иногда — как алая вата. Очевидно, что в том и другом случае сравнения были малоприятными, хотя неизвестно, для кого больше — для мужа или для жены. По-видимому, для обоих.
Нельзя сказать, чтобы Гиршл только и делал, что придумывал такого рода сравнения. Большую часть дня он проводил в лавке, а по утрам молился в Большой синагоге. Он очень любил это высокое, красиво украшенное здание со сводчатым потолком. Ему нравилась прохладная лестница внутри него, потолок, не имевший опоры в виде колонн, как бы паривший в воздухе. Еще больше ему нравились двенадцать окон из цветного стекла, по одному в честь каждого из двенадцати колен Израиля, особенно восточное окно, через которое проникал луч света, падавший на завесу Священного Ковчега. Но больше всего нравилась ему каменная бима, возвышение, где лежал старинный молитвенник, написанный на пергаменте из оленьей кожи, молитвенник, которого когда-то давно, во времена преследований евреев, касались руки праведников, погибших за веру в Бога.