Оставшись в безмолвном гостиничном номере, я снова обнаружила: мне не пишется. Рано легла спать, рано встала. С обновленной решимостью накинула плащ и отправилась осматривать Шарлевиль. К моему огорчению, Музей Рембо пока не работал. И я бродила по незнакомым улицам, окутанным безмолвием. Отыскала кладбище. За огородом, где росли огромные кочаны капусты, покоился Рембо. Я долго стояла, глядя на надгробие, где над именем было высечено «Priez pour lui» — «Помолитесь за него». Могила выглядела неухоженно. Я смела с плиты опавшие листья и какой-то мелкий мусор. Произнесла краткую молитву, а потом закопала в каменной урне у его изголовья синие стеклянные бусины из Харара. Рассудила так: раз Рембо не удалось вернуться в Харар, надо привезти ему частичку Харара. Сфотографировала могилу. Попрощалась с Рембо.
Вернулась к музею, присела на ступеньки. Здесь Рембо стоял, с омерзением оглядывая все вокруг — каменное здание фабрики, быструю реку под белокаменным мостом; а теперь стою я и смотрю на это с восхищением, равным по силе его презрению. Музей все не открывался. Я уже начала отчаиваться, но какой-то старик — наверно, сторож — сжалился надо мной, отпер массивную дверь. Старик занялся какими-то своими хлопотами и позволил мне побыть наедине со скромными пожитками Рембо: его учебником географии, ранцем, жестяной кружкой, ложкой и ковром-килимом. Я рассмотрела на его полосатом шелковом шарфе, среди складок, дырки, которые он сам заштопал. Был еще обрывок бумаги с его чертежом: носилки, на которых через ущелья его доставили на побережье. Оттуда пароход увез его, уже смертельно больного, в Марсель.
Вечером я съела незамысловатый ужин: тушеное мясо, вино и хлеб. Вернулась в свой номер, но мне было невмоготу оставаться там в одиночестве. Я приняла ванну, переоделась, надела плащ и рискнула выйти в шарлевильскую ночь. Было довольно темно, и на широкой безлюдной набережной Рембо мне стало немного страшновато. И тут вдали я заметила огонек, неоновую вывеску: бар «Рембо». Остолбенела, набрала в грудь воздуха, отказываясь верить своей удаче. Приближалась к бару медленно — а вдруг он растает, словно мираж в пустыне? Здание было белое, оштукатуренное, с одним небольшим окном. Вокруг — ни души. Я робко переступила порог. Тускло освещенный зал, посетители — по большей части молодые парни с сердитыми лицами: они стояли, облокотившись о музыкальный автомат. На стенах — несколько выцветших портретов Артюра. Я заказала «перно», разбавленный водой, — сочла, что это больше всего похоже на абсент. Музыкальный автомат исполнял безумный концерт: переходил от Азнавура к кантри и Кэту Стивенсу.
Я немного посидела в баре, а потом вернулась в мой теплый номер с провинциальными цветочками. «Крохотные цветы — брызги на стенах, так небо забрызгано бутонами звезд». Вот все, что я записала в тетрадь. До поездки я воображала, что напишу слова, которые взорвут нервную систему, воспоют Рембо и подтвердят, что в меня все верили не зря. Так и не написала.
На следующее утро я оплатила счет и оставила чемодан на хранение портье. Было воскресное утро, звонили колокола. Я надела белую рубашку, повязала черную бодлеров-скую ленту. Рубашка успела немного помяться, да и чувства мои были слегка растрепаны. Я вернулась в музей — к счастью, он работал, — купила билет. Присела на пол и нарисовала небольшой карандашный рисунок: св. Рембо, Шарлевиль, октябрь 1973 года.
Мне хотелось что-то увезти на память. Я набрела на маленький блошиный рынок на площади Дюкаль. Там продавалось простенькое колечко из золотой проволоки, но мне оно было не по карману. Джон Маккендри когда-то подарил мне похожее кольцо, вернувшись из Парижа. Я вспомнила, как он лежал на своей элегантной кушетке и читал мне, сидящей у его ног, отрывки из «Одного лета в аду». Вообразила, будто рядом со мной на площади стоит Роберт. Он купил бы это кольцо и надел мне на палец.
Возвращение в Париж на поезде обошлось без происшествий, вот только однажды я поймала себя на том, что у меня текут слезы. С вокзала поехала на метро на станцию «Пер-Лашез»: перед возвращением в Нью-Йорк у меня оставалось еще одно дело. Снова начался дождь. Я заглянула в цветочный магазин, прилепившийся к стене кладбища, купила маленький букет гиацинтов и отправилась на розыски могилы Джима Моррисона. Тогда указатель еще не поставили, и отыскать могилу было нелегко, но я руководствовалась надписями, нацарапанными добрыми людьми на окрестных надгробиях. Была абсолютная тишина, если не считать шелеста осенних листьев и дождя, набиравшего силу. На безымянной могиле громоздились дары паломников, побывавших здесь до меня: пластмассовые цветы, окурки, початые бутылки виски, разорванные четки, какие-то странные талисманы. Моррисон покоился в окружении граффити — строк его песен, переведенных на французский: «C’est la fin, mon merveilleux ami». Это конец, прекрасный мой друг.