Выбрать главу

Мне уже не избежать признания, какую разоритель­ную дань я впоследствии уплатил безумию, пусть не­избежному, но по особому выбору втройне подвергаю­щему себе редких из нас, словно Эркула в его смерт­ные, то есть уже предсмертные годы — или даже предбессмертные, чего не сказать о нас. Но если на подступах к зрелости любовь очевидна и даже желанна во всем ее грозовом безрассудстве и бесстыдстве, мои первые полудетские экскурсии в эту область были со­пряжены с тем испугом, который, как видно отсюда, скорее свойствен по эту сторону перевала, откуда за­метна несоразмерность затрат и прибылей. В кругу са­мых близких, включая поначалу и младшего брата, и Лукилию с ее нехорошим писком, и даже ушедших, но возвращенных неопытной силой детского ума, любовь тогда не имела имени и еще не нуждалась в нем, как не было слов, кроме порожних звуков Энния и Найвия, для долга и благочестия. Да и не пришло бы в голову теснить в одно слово радость близости отца, чудо наших утренних совместных ристаний, исподвольных уроков республиканства под воздушными арками снарядов, с этим дальним и медленным тяготением к неизвестному месту, где еще вчера я не сумел бы запо­дозрить человека — не из господского высокомерия, которого был чужд, а потому, что список первоначальных персонажей не предусматривал возникновения новых из звездной пыли кулис. Свой понятный поря­док мы выстраиваем из того, что нам известно, и дети здесь, наверное, строже всех, потому что им известно меньше. Вода — это прозрачное в тазу или чашке, она имеет форму и цель, и вовсе не сродни безадресной сутолоке дождя, над которым даже моя повсеместная власть была уже не столь очевидной.

И не то чтобы я намного превосходил ровесников наивностью; чему-то учила конюшня, да и в овраге летними вечерами было на что посмотреть, а в воспи­тании дядькой Сабдея я понимал больше, чем предпо­лагалось, — но все это было снаружи, в мире взрослых и зверей, а жизнь навсегда оставалась детством.

Даже за собственным прошлым, на дороге, обнесен­ной глухими стенами, куда не вхож самый долгий по­путчик, нельзя наблюдать незаметно. Нередко чудится, что оттуда, точно из раковины рапана, полной безвы­ходного шума уже отсчитанной жизни, меня наугад, слепо выслеживает маленький человеческий моллюск, тщась нащупать свой бронзовый военный вымысел, посланный с некоторой счастливо обитаемой поляны в шелковой траве одолевать безглазое, — не себя, а как бы старшего брата, возлюбленное полутождество, кото­рому поручена вся отвага. Он словно силится преподать урок, проверить, тот ли я, на кого была надежда, и твердо ли храню наши общие секреты, меж тем как я давно вверил их без нужды первому встречному. Мальчик, как вам недолго уже оставаться — тебе и твоей игрушечной лошадке — под этой стеной Скипионов! Если прищу­риться отсюда, сверху, можно видеть, как из вообража­емой эфиопской яви кочуют в запредельную Индию лопоухие слоны лет. И возвращаются назад.

Иоллада была дочь нашего вилика Эвтюха, темно­ликого киликийца с голым квадратным черепом и выговором медузы, обрети она дар речи. Впрочем, оче­видная в этом портрете критика не приходила в ту пору на ум и наслоилась лишь впоследствии, поскольку изна­чально известное не имеет качеств, а Эвтюх у нас в семье намного мне предшествовал, будучи еще юно­шей, если с такими случается юность, приобретен из партии разбитых Помпеевых — сыновних, конечно, — пиратов. Отец, надо думать, усмотрел в нем какие-то способности, потому что отличил его даже перед любимцем Парменоном и выучил на управляющего, а в этом качестве ему была позволена жена и потом­ство. За жену почти не поручусь, что она существова­ла, то есть наоборот, их было две по очереди, и я уже не помню, о какой идет речь. (Мысль сомнительной ясности, но эффектна, поэтому оставлю без попра­вок.) Обе хозяйничали на сельской вилле, куда я в ранние годы наведывался редко. Там же выросла и Иоллада с братьями, которые большую часть года пасли овец в горах, такие же неладные и лысые, как и их родитель, а она была совсем другая, видимо в какую-то из своих матерей, то есть этих жен, — нет, мысль просто не поспевает за красноречием. Неверно ска­зать, что она была красива, — мир изменился с тех пор, и слова в нем состарились, но она была хороша тем, что нравилась мне.

На исходе лета, по дороге домой после одного из единоборств с грамматикой, я увидел, как она в пер­вых сумерках купалась в ручье. Я просто услыхал плеск и в безотчетном любопытстве раздвинул ивовый по­лог, за которым она стояла. Прежде я никогда не ви­дел женской наготы — незачем повторять, в каком ста­росветском духе нас воспитывали; даже в баню отец, сам не завсегдатай, водить меня избегал, а застигнутая за умыванием няня в счет не шла, как не замечаешь, что лошади ходят голыми. Я был ошеломлен — это ничем не предупрежденное обмирание сердца, холод­ная влага ладоней, арестованный в горле вздох; я был испуган внезапной глубиной волнения. В своей тща­тельной вселенной я, демиург детали, предусмотрел немало неожиданностей, то есть все проставленные в списке. Например, меня неотложно посылают в Еги­пет легатом, макробии восстали и уже осадили Алек­сандрию, цивилизация у последней черты — хорошо, что у нас есть такой молодой и способный в Испании, новый Скипион, сенатор и консул. Со мной, конечно, отец, я позволяю вразумить себя родительским сове­том. Макробии покорствуют без кровопролития и при­ставлены к полезным ремеслам, например к кирпич­ному делу. (Дурного в кровопролитии я, впрочем, не видел, но так было достойнее восхищения.) Или гума­нитарный вариант: я скромно сознаюсь в авторстве «Анналов» — оказывается, все записано с моих слов. (Неувязка со временем, но я увязывал.) Съезжаются знатоки и ценители внять небесным звукам у ног юно­го гения, в Афинах ваяется статуя — венок, мрамор­ный взгляд в нездешнее, кифара и хламида. Были и другие предусмотренные апофеозы.