Выбрать главу

Близнецы тоже не мешкали на месте, и Артемону теперь приходилось усердствовать втрое и больше, по­тому что они не попадали в темп, заданный Гаием и мной. Я, до тех пор уделявший всю бездну внимания лишь себе, начинал понимать, взрослея, что у меня есть брат и сестра, и если я не протяну им руки на этом трудном перепутье, нас вскоре разведет далеко в стороны, и мы станем одиноко расти порознь, вопре­ки угадываемой воле матери, но еще больше брата, чей огонек, пробившись сквозь ночь Просерпины, некогда развеял мою собственную.

Но я опоздал, по крайней мере с малышом Гаием. Лукилия оказалась вполне ручной — может быть, по­тому, что я был искреннее с разительным подобием покойной, но много светлее, с синим безлюдным взглядом, и она вполне пошла бы за мной, если бы не брат, имевший на нее право сверстника. То, что я уступал ей из снисхождения, он неизбежно отдавал целиком, по­тому что не имел в жизни иного адресата, кроме, мо­жет быть, Юсты, и помыкал на свой детский лад обеи­ми, ревнуя их ко мне, а меня — к отцу. Попытка во­зобновить с ними мои прерванные исторические игры провалилась — им это оказалось неинтересно, да и дей­ствующим лицам судьба давно определила другие роли, за исключением одного.

Каллист был, наверное, мой ровесник, хотя точно не знал и сам, потому что рос без родных. Раньше он украшал собой мою дворовую труппу и, в награду за рвение, получал от меня первые роли — Порсенны, когда я блистал Скайволой, или Скипиона при под­правленном Аннибале. Прослышав как-то, что галлы сражались голыми, он полюбил в таком виде штурмо­вать Капитолий и многих склонял к тому же, но здесь, по-моему, было нечто иное, чем просто чуткость к ис­торической детали, — впоследствии, когда игры по­утихли, ему не раз еще взбредало на ум пройтись по двору в одном ожерелье. Так уж сложилось, что герои моих отроческих увлечений предпочитали одеваться исключительно легко.

Последнее свидание с легатом обошлось мне дорого: я болел на этот раз вполне искренне, раз или два зави­сая над знакомой дырой забвения, где непрестанно вер­телся стиснутый в мировое кольцо колдовской звук, облекающий бесполезной властью. Над ободом гори­зонта, суженного прорезью неповоротливых век, всхо­дили бледные утренние лица Иоллады и Юсты, полные глупой заботы неисправимо здоровых, которым невдо­мек, что смерть смешна; они затмевали мне прозрение, которое я изнемогал пересказать, тоскуя по собеседни­ку, а эти две лишь успокоительно кивали в ответ на мычание причастного тайне. Порой они слипались в нечто третье, до бровей забранное черной щетиной; я вынужденно любопытствовал, опознавая чудовище, и если это все же был Атимет, разве не стыдно полагать себя обязанным остальной жизнью кому-то наотрез чу­жому, зазванному без веры за три денария? У отца, при всем попятном рвении, хватало веры в прогресс не подвергать нас дедовским декохтам Катона, которым он сам был неукоснительно привержен, и возможную гибель от любящей руки предотвратила равнодушная, вышколенная корыстью. С тех пор, в чем я впервые и не без труда сознаюсь самому себе, я решительно ук­лоняюсь от подобных услуг, словно допускаю, что не­внимательный дар может быть однажды, по невнима­нию же, отнят.

Я выздоровел в иную жизнь, мгновенно и судорожно вырос, словно кто-то сторонний, пока я бился в музы­кальном бреду, одушевил покинутое последним младен­чеством тело и повел его расти в неизвестную прежде сторону. Внешне все обстояло как всегда, но это мни­мое «всегда» навеки миновало, теперь я был комедиан­том в маске, отданной занемогшим посреди спектакля собратом, и приходилось так отлаживать жесты и голос, чтобы зрители не заподозрили подмены.