Время, которого больше никогда нет, уже не вообразить достоянием множества; множество лишено совместного воображения, а из всех достояний обитателям стаи милее видимое и твердое. Ввинти в костяные орбиты зрителя лучший собственный взгляд, и он там слепнет, потому что у любого зрения есть только один автор. Мгновение всегда наступает и населено миллионами, но они созваны сюда из миллиона мест, словно каждый впервые вышел на улицу из одинокого дома. Общее прошлое — просто неловкий сговор, а выстроив собственное, делишь его с кем попало, кого больше никогда не увидишь, лишь бы не обрушиться в липкую безголосую память, как сова с Ромуловых стрех в угольное небо Палатина, и оно ее никогда не отпустит, как отцеубийца в Тибр в казенном мешке со змеей, петухом и собакой. Но пустота переносима, если увесистая тетка драит с утра соседский каменный порог, озирая улицу пристальным задом, если голосит тибур-тинская цветочница с гладиолусами наголо в быстрых ладонях, и веселый мясник водружает над дверью лиловую воловью голову. Ты оглядываешь героя роями пролетающих глаз: короток и конопат, но в целом ладен, за волевым лицом вероятны остальные достоинства. Теперь это лишь тени и подобия, но тогда внутри согревается подобие счастья.
С переездом мое воспитание резко сбавило темп — не по нерадивости Вергиния, у которого рвения было впору занимать, а скорее из-за избытка этого рвения, во всем опережавшего у него опыт и рассудок. За ме- сяц до нашей с Нигером остийской высадки он взялся наводить справки, отчасти через третьих лиц, то есть уже встреченных нами скородумов ежеутренней прихожей, а отчасти даже лично, на форе и в курии, вычисляя, куда рассовали отпрысков именитые светочи. Так меня угораздило в класс Эвлогия. Больше не помню, в чем заключался почет: там собрались странным образом сплошь чьи-то племянники, один даже консула Ламии, уже низложенного суффёктом, и ученики чином попроще из параллельной галереи Юлиева портика ехидно именовали нашу беду «безотцовщиной». Во все недолгие дни пребывания наука состояла в чтении с табличек, едва ли не по складам, куска из «Одиссеи» — сцены Тиресиева прорицания, с дохлыми духами и девами, хлопочущими урвать крови из рва. Пока во рву мелело, прибывало скуки: я следил за растопыренными поползнями колонн на солнечном мозаичном мраморе и обдумывал число плит до роспуска собрания или наблюдал прогулку грустной ноябрьской мухи по восковым скрижалям, соображая, по силам ли ей навестить Тарракон, и тайно облекал эту мысль в звучный пентаметр. Жердеобразный, тощий до исчезновения Эвлогий («спрятался за удочкой») таращил рачьи глаза и отмерял стилом ритм декламации; во мне он, несомненно, усмотрел избранника розги, которая не преминула бы взвиться, не раздайся вызов зрасплох: отнятый у полудремы, я позабыл скандировать и затянул на аттический лад, как учил дядька, а когда восковой эпизод истек, продолжал с разгона по непаханому до самого монолога мамаши и только тут споткнулся о недоуменные взгляды остальных племянников.
Эта невольная выходка сулила мало пользы, как в глазах одноклассников, с которыми до той поры близости не возникало, так и в моих собственных, потому что манеры учителя устрашали: прецедент Артемона не простирался за море. Помню, как одобрительно встрепенулся приставленный у нас к рукоприкладству сиплый силач по кличке «Туловище», увенчанный острым барсучьим черепом, — уже отшибло, кто угодил в дяди этому убожеству. Но кровь не пролилась; по окончании Эвлогий учинил мне дотошный опрос, а назавтра известил Вергиния, что я вполне созрел для курса риторики.
К Вергинию я был определен, по собственному его настоянию, на полное довольствие, и теперь он впал в замешательство, уличив себя в попытке сэкономить на моем воспитании, а вернее, заподозрив возможность сторонней догадки; тем более что уже и возраст взывал к опекунской щедрости. По сути, он просто искренне промахнулся, не веря в домашнее просвещение на таком отшибе, и доблесть, доложенную Эвлогием, подвергли сугубой проверке. Полагая себя не последним судьей словесности, дядя возглавил экзамен сам, ассистируемый неизменным Виктором, истязателем не только Марка, но и Омера — он знал наизусть всю «Одиссею», без прикрас дикции и смысла. Вергинию недоставало только венка, чтобы полностью совпасть с Пакувием с фрески, которого он созерцал спиной, и я инстинктивно подыграл, шинкуя рукой воздух и стискивая незримый свиток. Проба, с гнусавого согласия Виктора, вышла настолько успешной, что меня удостоили декламации собственного шедевра дяди «Свадьба Пелея», из которого торчали непережеванные кости Катулла, и тут же милостиво поручили затвердить назубок для услаждения пиршественных торжеств; я пришелся донельзя кстати, потому что скудный надел Виктора был без остатка засеян великим слепцом.